У Горохова вдруг заложило уши, черные точки мельтешили перед глазами, расплываясь в отвратительные кляксы, пускающие псевдоподии. Внешние раздражитель потускнели и исчезли совсем, оставив его разум в комнатке размером не больше его камеры в штрафном изоляторе пожирать самоё себя.
Фролов. Глаза злые, бешеные. Слюна брызжет изо рта:
«Я знаю, это ты сделал… Ты — «Упаковщик»! Сделал и приходил любоваться, может подрочить?! А! Там только твои следы. Ничего больше нет, только ты… Твоя группа крови, твои «пальцы». Посмотри на себя. Как ты разглядываешь фотографии… Вспоминаешь?! У тебя эрекция?! Я освежу твою память. Читай, читай. Возьми в руки, я сказал! Почему правой? Ты правша?»
Бледно-жёлтые бланки с фиолетовыми чернилами. Суконные фразы, так похожие на складки погребального савана.
«…Следы-повреждения представлены в виде отдельных участков воздействия, следов давления пальцев рук. В местах приложения имеются ссадины полулунной формы от ногтей и кровоподтёки овальной формы от ногтевых фаланг пальцев. Расположение кровоподтёков даёт основание утверждать о преимущественном действии правой руки причинившего повреждения. При вскрытии обнаружены повреждения мягких тканей шеи в виде кровоподтёков и переломы подъязычной кости, щитовидного хряща и хрящей гортани…»
«…У них тонкие шеи, правда? Ты душил их сзади? Когда насиловал, или после?»
«Многочисленные трещины прямой кишки… присутствие следов смазочного вещества…»
«…Вы могли забыть, Альберт Васильевич. Это же так страшно, что разум не справляется с этим, вытесняет в подсознание, в глубину ОНО, но всё равно даёт трещину. Вы поэтому ходили вокруг места преступления? Сны. Страшные, тревожащие картины. Обрывки воспоминаний, вы не видите лица убийцы и его самого, потому, что он — это вы сами. Человек без лица. И, кстати, вас видели, неоднократно. Вот показания гражданки Родниной…»
«…Царапины на спине, в области поясницы, наружной стороны ягодиц, протяжённостью от пяти до двадцати пяти сантиметров…»
«Где ты повредил пальцы?! А? Не слышу!.. Зачем ты так укладывал тела? В этом же есть какой-то смысл… И почему в столь стеснённые вместилища, а? Смотри. Чемодан.
…это не тот мальчик…
бак стиральной машины,
…это не тот мальчик…
сейф…
…это не тот мальчик…
Тебе действительно приходилось «упаковывать» их… Поза зародыша получалась случайно?»
«Где вы были одиннадцатого июля прошлого года?»
«Ты старался…»
«Где вы спрятали последнее тело. То, о котором говорили…»
«Ты любишь детей?»
«Я посажу тебя в общую камеру. Знаешь, что это? Это сорок полуголых, потных рыл в помещении на восемнадцать человек. Малюсенькое окошко, жара, и параша воняет, арестантское тряпьё развешено между нар. Душно, воздух можно проткнуть заточкой, а потом сунуть в дырку палец. Полагаю, тебя «пропишут» и так, не нужно будет пускать шепоток, по какому делу ты задержан…»
«Почему у вас с женой нет детей?»
Что-то звонко лопнуло в голове Горохова. Темнота в глазах побледнела и опала пепельным занавесом. Ядовито-зеленая стена комнаты для допросов, Лопатин подался вперёд, приподнявшись над столом.
— Что с вами, Альберт Васильевич?
Лановой придерживал Горохова за плечо. Он сглотнул колючий, запирающий дыхание, комок. Ныла закушенная губа, щека горела. Он ещё чувствовал холодный латекс перчаток на своих гениталиях, когда их осматривали в тюремном лазарете, выпукло-неподвижный взгляд психиатра с тощей, редковолосой шеей, как у падальщика, детскую беспомощность и неожиданно-ханжеский стыд за полупрозрачными стенками аптекарского стаканчика, который нужно наполнить спермой, горячее жало иглы в локтевом сгибе, медный запах крови…
— Альберт Васильевич?
Надтреснутый голос следователя настойчиво буравил мозг, вызывая зуд и жжение. Я ведь немногим младше, подумал Горохов невпопад, у меня тоже будет такой голос? Словно в мочеиспускательный канал вводят зонд для соскоба.
— Нет, — сказал Горохов полушепотом.
— Что «нет»? Может, вам врача?!..
— Нет, я не видел. Я не могу вам помочь… Я уже говорил…
Они не заставят его вспоминать всё ещё раз. Не заставят, не…
— Вы нашли ребёнка? — спросил Горохов вдруг.
Лановой отпустил его плечо торопливым неловким движением, словно хотел спрятать руки за спину. Следователь опустился на стул, пальцы суетливо, по паучьи ощупывали проплешины в лакировке. Он выглядел так, словно попал в капкан. Горохов сглотнул несуществующую слюну, в ушах щёлкнуло и загрохотало, пока ещё издалека, подобно громовым раскатам, будто камень Сизифа в очередной раз переборол своего противника и покатился по склонам горы, подпрыгивая и набирая скорость, дробя каменистые склоны в щебень.
— Вы не искали… — ответил он сам себе. — Вы не искали. Но тогда почему?..
Горохов не закончил, понимание настигло его тем самым катящимся камнем, только теперь на его боках, испачканных языками копоти явственно угадывались мелькающие неровные буквы: «н-ролл не» и «извини». Горохов закрыл-таки лицо ладонями.
— Когда? — спросил он через мгновение, в груди ворочалось что-то тёмное и злое.
Навалилась вязкая тишина, которую никто не торопился нарушить, казалось, из комнаты выкачали весь воздух. «Пусть они спросят, о чём он говорит!» — думал Горохов. — «Пусть они удивятся и переспросят. Почему молчат?»
— Тело обнаружили сегодня, в первой половине дня, — сказал Лопатин с некоторым усилием, голос звучал старчески, устало, даже немного испуганно, — С момента смерти прошло не более восемнадцати-двадцати часов… Убийца действительно использовал куски коры для связывания… на этот раз, куртка висела на фланце трубы, как занавесь…
— Замолчите! — выкрикнул Горохов, отнимая от лица руки.
Крик ударил наотмашь, как пощёчина. Скулы Лопатина пошли пятнами, заиграли желваки, глаза сузились.
— Послушайте, кто бы мог предположить, что в этом же месте, на третьи сутки…
— Он сделает это снова. Скоро. Там же, — оборвал следователя Горохов. — Очень скоро…
Лановой шевельнулся, поворачиваясь в пол-оборота к Лопатину, кустистая бровь поползла вверх. Следователь приподнял ладонь над столом.
— Почему вы так думаете? — спросил он.
— Потому, что «Яма» … она…
…Она знает тебя. Она играет с тобой…
…пожалуйста, ну, пожалуйста…
Горохов резко поднялся.
— Я хочу уйти. Мне больше нечего сказать.
Он смотрел в стену над головой следователя и лгал. Ему хотелось сказать, много. Уйти было меньшим из его желаний в данный момент. Недоброе внутри пустило корни, упрочилось, прочнее угнездилось под сердцем и принялось грызть вокруг себя, выедая лёгкие, так что становилось невозможным сделать один-единственный, малюсенький вдох, чтобы вытолкнуть слова боли и гнева, вины и бессилия. Он почувствовал себя пустым, как скорлупа гнилого ореха: ничего он не мог сделать, никому не смог бы помочь, спасти. Он не более чем решётка в исповедальне костёла, отвратительные признания оседают на ней капельками слюны наравне с фальшивыми мольбами о прощении,
…о, пожалуйста, ну, пожалуйста, хи-хи-хи…
и её тень прячет распалённое безнаказанным сладострастием лицо.
Задушенный скрип скамьи, приглушённое бормотание, шорох одежды, стук двери звучат, как обещание. Мягкие, удаляющиеся шаги по пыльным потрескавшимся плитам, кроткое эхо взлетает под своды с обнажёнными рёбрами стропил:
Я вернусь…
Горохов повалился навзничь.
— Алик?
Он не отвечал, притворяясь, волосы на лбу слиплись от пота, капли катились по животу. Одеяло сбилось в ногах. Люся дотронулась до его плеча, и Горохов зажмурился, сердце потихонечку умеряло бег. Он старался дышать ровнее, глубже, имитируя ритм дыхания спящего глубоким сном, но ресницы предательски вздрагивали, и пульсировала венка на виске. Он надеялся, что в слабых отсветах уличных фонарей этого не будет заметно. Жесткий снег за окном царапал стекло миллионами коготков. Ветер настойчиво искал лазейки и, не находя их, тоскливо подвывал в вентиляционном коробе.
Горохов затаился…
Люся послушала его дыхание около минуты, поправила одеяло и улеглась. Горохову послышался всхлип, но он не был уверен: ветер продолжал бесноваться. Горохов открыл глаза, в углу оконной рамы намело крохотный сугробик, сухие снежинки проносились мимо, коротко вспыхивая и стремительно угасая в фиолетовой ночи. Портьеры неподвижными складками закрывали край окна, пятно слабого света прилепилось к потолку, рисунок на обоях потемнел, словно вобрал в себя краски темноты, что-то тихонько щёлкало внутри будильника, как будто цифры на панели менялись при повороте зубчатых колёс. Горохов ждал утра, растворяя обрывки сна в видимой глазу яви…
Теперь он редко спал спокойно, и Люся всё чаще настаивала на полном медицинском обследовании. Она считала, что его галлюцинации вызваны серьезным физическим недомоганием. Она не произносила слова «опухоль», но этот страх читался в её глазах так же ясно, как и то, что она не верила в паранормальные способности мужа. «Алик, так не бывает, извини. Я не знаю, почему ты видишь именно то, что видишь, но уверена, этому есть вполне рациональное объяснение. Всё остальное — просто совпадения. Страшные, ужасные, невероятные… Ну, хорошо, хорошо, пусть не совпадения, но что-то же спровоцировало начало этого… этих… именно у тебя. Я прошу, не нужно затягивать. Ложись в клинику, недельки на две…» «А если я здоров физически?» — спрашивал Горохов. — «Что тогда? В сумасшедший дом, к мозгоправам?» «Ну, зачем ты так? Не вижу ничего дурного и в таком обследовании. Лоботомию тебе никто не собирается делать…»
Она слегка сердилась, считая его упрямство сродни детским страхам перед «белыми халатами», но никогда не срывалась, предпочитая уговоры: «Посмотри на себя. На тебе же лица нет. Иногда ты сидишь, как лунатик, смотришь в угол, и губы у тебя шевелятся. Я боюсь за тебя…»
В чём-то она права.
Он не мог нормально спать. Стоило ему закрыть глаза, как обрывки воспоминаний, видений, прошлых снов подступали к краю дремлющего сознания. Они толпились, пробуя на прочность ткань сна, постепенно обретая объем, краски и звучание, словно скелеты из шкафа зарастающие плотью: желтыми нитями нервных волокон, серыми канатиками сухожилий, полупрозрачными валиками хрящей, вельветовыми буграми мышечной ткани. Словно сама Яма, затаившаяся, под снежными завалами, чутко дремала, изредка дотрагивалась до н