Горохов вздрогнул.
«Вы ведь там никогда не были, верно?» — Бакунин дождался сомнамбулического ответного кивка и продолжил. — «И не нужно. С вашей способностью, это было бы путешествием по дантовым кругам. Город основан на рудных и угольных шахтах в начале семнадцатого века. Сами понимаете, тельмучины не могли не считать его ничем иным, как стойбищем проклятых душ: огромные норы, уводящие во тьму подземного царства, люди, спускающиеся туда изо дня в день. Горнозаводск нужен любой власти, и нужен сейчас. И любой власти он неудобен, потому что история города слишком кровава, а некоторые события зачастую выходят за рамки человеческих представлений о себе подобных…»
«Бойня в девятнадцатом», — вспомнил Горохов.
«Вы знаете?»
«Игорь рассказывал, со слов Кочергина. Только…»
«Что — только?» — встрепенулся Бакунин. — «Считаете рассказ циничной выдумкой? Следствием демократической истерии на костях советской истории?!
Горохов кивнул.
«Хм-м», — Бакунин глубже вжался в кресло, папироса его давно погасла. — «А ведь я был там, спустя пять лет после трагедии, в двадцать четвёртом. Мне было восемь. До сих пор помню камни и плиты Преображенского собора, бурые от крови. Жирную копоть на стенах домов, выбитые окна, двери… Мой отец, известный советский журналист писал об этих событиях. Основываясь на его материалах и собранных свидетельствах, профессор Лажечников из Новониколаевска опубликовал в 28 году большой материал в «Сибирских огнях» … Через десять лет отца расстреляли. Мы с матерью получили по пятнадцати лет лагерей. Она не выжила. А я написал там кандидатскую диссертацию. Думаю, тем и спасся…»
Он замолчал. В комнате повисла тишина, нарушаемая размеренным тиканьем старинных ходиков. «Да», — сказал Бакунин, словно отвечал сам себе. — «Так бывает. Одно чернят, втаптывают в грязь, другое возвеличивают по политическому заказу, тащат на пьедестал, да только те годы заслуживают всего лишь трезвой памяти, а не экстатического увековечивания в мраморе и бронзе. Не был Рунов большевиком, как и многие его бойцы-подручные. Вернее, он только использовал чужое политическое кредо, прикрывая им свои садистские наклонности, а его деяния стали чудовищной гекатомбой власти человека над человеком, безудержной, не стеснённой моралью, законом, условностями и человеческой природой. Апофеозом зла, абсолютизирующим в нашем представлении понятие человеческой этики, обычно не связанной с воздействием на человека мифологических или божественных сил. Уверен, то что произошло у Чертова камня, чему Иван оказался случайным свидетелем — событие того же порядка. Перед подобным, пасует любая этика, но что же тогда остаётся?
Человек?
Или всё же Кельче-Улун, «Змеиная Яма»?»
Горохов открыл глаза, с трудом разлепив опухшие веки.
Город всё так же неспешно проплывал мимо в балаганных картинках, только болезненно ярких, аляпистых, режущих глаз и вышибающих слезу. Они висели на ресницах прозрачными бусинами, а он чувствовал себя постаревшим на много жизней. Ревел двигатель автобуса, раскачивался переполненный людьми салон, горячий ветер врывался через распахнутые люки в потолке. Лето…
Горохов удивлённо моргал. Раскалённые обручи воспоминаний сжимали голову, давили на виски, а сердце вдруг рванулось с болью. Это другой автобус. На нём он едет хоронить Игоря.
У горя был вкус полыни… и дорожной пыли. Горохов не желал его принимать, отдаться боли и не думать, зарываясь — теперь уже нарочно, — в волны прошлого, отчаянно выгребая против течения.
Маленький Бука машет шоколадным хвостом и подпрыгивает над изжёванными ботинками, радостно скалясь. Люсино лицо с открытыми глазами, ещё живыми, лучистыми, в которых уже погасли оранжевые искры. Тяжёлые сны, приглушённые таблетками. Бесцветные дни первых пенсионных недель, заполняемые тягостным ожиданием: пригласят преподавать или нет? Фролов в форме ждёт его у подъезда, и когда протягивает руку, которую Горохов не тропится пожимать, отчётливо заметны желтые никотиновые пятна между указательным и средним пальцами. У милиционера беспомощное лицо, жалкое и растерянное. «Помните Ланового? Он застрелился… Не прошёл очередного медицинского освидетельствования и… Говорил, что должен закончить это дело…. Четыре девочки у него осталось… Вы что-нибудь знаете?» «Нет, я не знаю», — слышит Горохов свой голос, но видит не Фролова, а грузное тело его бывшего напарника у дренажной трубы за Чёртовым камнем. Лановой смотрит прямо на него, флегматичное лицо изуродовано страхом и ненавистью. «Кто ты такой, старик?!» — тело его оплыло, нижняя половина изуродована чудовищным подобием слоновьей болезни, — «Кто ты такой?!!» Потом он вкладывает дуло пистолета себе в рот, и за мгновение до выстрела, зрачки в глазах расплёскиваются чернотой…
«Нет», — повторил Горохов. — «Мне нечего вам сказать».
Фролов ему не поверил. Они никогда не верили и всегда возвращались. От Ямы летел тополиный пух, похожий на ноябрьский снег…
А за ним, нарастая, тоскливый собачий вой.
Бука выл по Игорю.
Потому, что Игорь мёртв.
Автобус длинно простонал стёртыми колодками, лязгнули двери. Горохов обливался потом. Марлевая нашлёпка на сломанном носу, казалось, вот-вот отвалится.
Игоря хоронили в закрытом гробу. Никто так и не решился объяснить Кате, почему она не может посмотреть на отца, и разум молоденькой двадцатидвухлетней женщины, сохранивший ещё детское восприятие родителей, отказывался верить, что там, под лакированной крышкой Игорь… неживой. Она стояла рядом с матерью, в платье с чёрным крепом и всматривалась в лица собравшихся, словно надеялась разглядеть за их спинами склонённую голову отца. Когда гроб опустили в могилу и комья сырой кладбищенской глины стали ударять в крышку, Катя закричала: «Нет! Неправда! Я не верю! Уходите все! Зачем вы… это?!»
Инна молча повалилась на руки свёкра. От «Скорой» бежали фигуры в зелёном. Остального Горохов почти не помнил, только неотвязное ощущение земли на пальцах, которые он машинально потирал в автобусе на обратном пути…
На десятый день Мятовы уехали в Новосибирск. Все. Инна выглядела точно так же, как и в день похорон, словно её накачали успокоительным. Катя плакала, долго обнимая Буку за шею. Всё это время пёс ходил за девушкой по пятам, изредка заглядывая к Горохову: двери из кармана в квартиры вновь не закрывались. Пожалуй, именно Бука помог Кате больше, чем кто бы то ни было, а теперь они остались одни: старый человек с нелепой подпрыгивающей походкой и сеттер-красавец. Выходя на прогулку, Бука обнюхивал дверь Мятовых и поскуливал. «Да, ты прав», — говорил Горохов. — «Мне тоже их не хватает… Всех…»
Игоря забили насмерть бейсбольной битой.
Патологоанатом в отчёте указывал орудие убийства приблизительно, как и количество нанесённых ударов: не менее ста, большая часть — по голове…
К чёрту!
Горохов видел биту совершенно отчетливо, она взлетала и падала, взлетала и падала, кружась в пыльном смерче прошлогодних листьев, обломанных веток, комочков земли. Игорь уже не шевелился, а короткие, мутнеющие от крови блики стремительно срывались, пронзая серый, дрожащий, сумрак размытого отпечатка действительности, в которой Горохов, раз за разом швырял своё коротконогое тело в узкий простенок между дверями в комнату-кабинет и углом коридора, ведущего на кухню. Лаял Бука, панельная стена вздрагивала от тяжких ударов. В трансе Горохов разбил лицо, сломал нос, ободрал подборок и фаланги пальцев…
Милицию вызвали соседи с нижнего этажа.
Когда пэпээсники принялись стучать в дверь, им отвечал только Бука…
Двадцать пятый день…
Его окружали деревья, жёлтые листья кружились вокруг головы, плеч и падали на землю, ещё тёплую, хранящую память о летнем зное. Бабье лето… Небо над головой чистое и прозрачное, солнце пронизывало растворяющиеся в нем кроны, сбивая разноцветные листочки стрелами предзакатного света. Яма готовилась к спячке, долгой зиме, и тревожным снам. Горохов свистнул, Бука отозвался справа: за кустами его не видно, но он вскоре появился, распластанный в беге, на махах, и каштановая шерсть плескалась волнами, запутавшегося в ней света. Горохов взмахнул поводком:
— Пойдём?..
Бука стряхнул опавший лист, помотав лобастой головой, и привычно затрусил вдоль склона, взбивая лапами прель. Горохов шагнул следом. Они вернутся сюда, вернутся…
«Пока ничего не могу сказать, Альберт Васильевич…»
Голос Фролова, искажённый телефонной мембраной, казалось, потрескивал.
«По делу работают «зареченские» опера. Насколько я знаю, в ночь убийства через одну остановку от Ломжинской, в один из последних трамваев села группа подростков от пятнадцати лет. Может быть, старше. Четверо парней и две девицы. Бейсбольных бит у них не заметили, только пивные баллоны. Вели себя шумно. Сошли в центре. Кондуктор дала описание, люди работают, но…»
…Они вернутся. Горохов размеренно шагал, высматривая собаку впереди. Даже Бука это знает. Сегодня сорок восьмой день их добровольного патруля: утром, вечером и поздней ночью. Неделю назад по Игорю справили «сороковины». Инна решила переехать в Новосибирск насовсем. Они почти не говорили, женщина смотрела в чашку потухшим взглядом. Каталка, накрытая простынёй, казалось, всё ещё стоит между ними, как тогда. Сжатая пружина памяти вдруг распрямлялась, и её плоские кольца рваными краями кромсали плоть по живому: звонок Горохова в Новосибирск, опознание, похороны, крик-стон Инны на поминках: «Вы ведь знали! Вы знали заранее…»
Катя перебирала в комнате старые игрушки. Тихо, едва слышно…
Он потерял их…
Осталась только Яма.
«Ничего нового по делу нет. Почему вы интересуетесь? Вы родственник?» — говорят в ОВД «Зареченское».
«Нет новостей, Альберт Васильевич», — говорит Фролов.
«Нет! И перестаньте сюда приходить!» — дежурный милиционер выводит Горохова за турникет…
Они вернутся сюда, вернутся…
…Дымок. Горьковатый запах горящих тополиных веток, а потом Горохов едва не запнулся о собаку. Бука вытянулся в струнку и стоял совершенно неподвижно, поджав переднюю лапу. Хвост торчал параллельно земле. Подрагивали брыли, чутко шевелился влажный нос. Горохова вдруг что-то толкнуло в грудь. Бука делал стойку! Как на картинке…