Штурмовка
11
– Подъем! – сказал дневальный, заглянув в дверь, и ушел.
Лейтенант Вадим Алексеев проснулся первым. Он вскочил, надел в темноте брюки, унты и повернул колесико своей зажигалки. Зажигалка у него была на редкость крошечная, купленная в Эстонии, и он очень дорожил ею. Алексеев зажег керосиновую лампу на столике, и желтый свет озарил комнату.
Все проснулись. Алексеев достал из чемодана зеркальце в форме сердца, поставил его на столик и стал бриться. Бритье для него было делом сложным: он оставлял узенькие бачки, крохотные усики под носом и тщательно ухаживал за ними. Он очень заботился о своей наружности.
– Вадим, посмотри, какая погода, – сказал Костин. Костин лежал и курил, скинув с груди одеяло, узкий и худощавый, с выступающими сквозь тельняшку ключицами. Алексеев встал и, держа бритву в руке, слегка отодвинул кусок картона, которым загораживали на ночь окно.
– Темно, – сказал он. – Ничего не видно.
– Звезды есть? – спросил Костин.
Все напряженно ждали, что ответит Алексеев. Но сколько Алексеев ни вглядывался, он видел в темном стекле только свое длинное лицо, с бачками, усиками и намыленным подбородком.
– И звезд не видно, – сказал он и снова сел бриться.
– Не полетим сегодня, – тоскливо произнес младший лейтенант Ваня Чепенков и покраснел.
Ваня Чепенков был молчалив и застенчив, и его круглое, почти девичье лицо обладало способностью поминутно и беспричинно краснеть.
– Через окно не разглядишь, – сказал Карякин. Все уже слезли с коек и одевались, и только Рябушкин продолжал лежать.
– Рябушкин, а почему ты не встаешь? – спросил Чепенков вполголоса. И тут только вспомнил, что Рябушкина отстранили от полетов.
– Ему сегодня вместе с Никритиным печку топить, – сказал Карякин, натягивая на себя меховой комбинезон. – Топите жарче, ребята.
Рябушкин повернулся лицом к стене. Карякин почувствовал, что об этом говорить не следовало.
– Никритин, твоя машина все еще не готова? – спросил Костин.
– Нет еще, – поморщился Никритин.
– А чего же ты встал так рано?
– Хочу на командный пункт сходить… Может быть, Батя что-нибудь надумает…
– Он не на командный торопится, а в санчасть, – усмехнулся Алексеев.
После этих слов все замолчали, вспомнив о девушке, которую привез Никритин. Она лежала в санчасти. Вчера вечером она так и не пришла в себя. Кроме Никритина, никто из них ее не видел, но все уже знали о ней.
Никритин был недоволен, что Алексеев разгадал его намерение зайти перед завтраком в санчасть, но не сказал ничего.
Они впятером вышли на крыльцо. Светать еще не начинало. Слегка морозило, дул слабый западный ветер. Стоял туман.
– К полудню разгонит? – спросил Карякин у Костина.
– А черт его знает! Я не колдун.
Они гуськом пошли по пустынной деревенской улице к столовой, и в своих комбинезонах, унтах и шлемах казались неуклюжими, как медведи.
Поравнялись с домиком санчасти. Все ждали – зайдет Никритин в калитку или нет. Никритин зашел.
– И я с тобой, Коля, – сказал Алексеев. – Хочу поглядеть на нее.
Поглядеть на девушку хотелось, конечно, каждому, но Алексеев был бойчее всех.
– Я тоже зайду, пожалуй, – небрежно заметил Карякин.
– Тебе незачем, – остановил его Костин. – Они зайдут вдвоем, и достаточно. Идем в столовую.
Поднявшись на крыльцо, Никритин и Алексеев тщательно счистили еловой веточкой снег с унтов и вошли в приемный покой. Там, за столом, перед маленькой керосиновой лампой, сидели военврач Липовец и медицинская сестра Нюра.
Липовцу было всего двадцать четыре года. Медицинский институт он окончил за неделю до войны. Несмотря на свою молодость, он был почти совершенно лыс и считался очень ученым человеком. Увидев входящих летчиков, он придал своему лицу чрезвычайно серьезное выражение.
Сестра Нюра («толстая Нюра», как ее называли, потому что она была очень толста даже теперь, когда все похудели) встала и от волнения грузно затопала ногами. Особенно взволновал ее приход Алексеева. В него она была влюблена, и все это знали. Молчаливая и неповоротливая, Нюра свои чувства выражала только топаньем.
– Ну как? – спросил Никритин. – Очнулась?
– Очнулась, – ответил Липовец. – Сейчас спит. Ночью стонала. Сильные боли. Отморожены ноги. Я наложил ей повязки с ксероформенной мазью.
– А ноги уцелеют?
– Если не будет заражения. Но дело не в обморожении. Сильное истощение – вот что. Слабая сопротивляемость организма. Не нужно ее будить.
– Я хочу посмотреть на нее, доктор, – сказал Алексеев. – Только посмотреть. Можно?
И, не дожидаясь ответа, он шагнул к двери соседней комнаты, называвшейся палатой.
Толстая Нюра шумно переступила с ноги на ногу: любопытство Алексеева к обмороженной девушке ей не нравилось. Липовец кинулся к двери, чтобы преградить Алексееву дорогу, но было уже поздно: Алексеев приоткрыл дверь, надавив на нее плечом.
– Хорошо, хорошо, я вам ее покажу, – сказал Липовец, уступая. – Только тихо, совсем тихо. Дайте мне пройти вперед.
Он взял со стола лампу, и они на цыпочках вошли в палату – впереди маленький лысый Липовец, в халате, с лампой в руке, за ним Алексеев, за Алексеевым – Никритин, а сзади – толстая Нюра.
В комнате стояли две койки. Одна пустая, а на другой спала, слегка приоткрыв рот, девушка, найденная на льду. Светлые спутанные волосы ее в беспорядке лежали на подушке. У нее были довольно широкие скулы, худенькое личико с прозрачной кожей, с синеватыми пятнами под веками и на висках.
Алексеев и Никритин молча смотрели на нее.
Вдруг девушка открыла глаза и застонала. Глаза у нее оказались совсем темными и в первое мгновение не выражали ничего, кроме боли. Потом она заметила обоих летчиков. Взор ее стал осмысленным, она перестала стонать. Посмотрела сначала на Алексеева, потом на Никритина. Она вглядывалась Никритину в лицо, словно пытаясь что-то вспомнить.
– Спите, спите, – сказал Липовец. – Вам лучше всего поспать. Идемте, товарищи.
И они вышли.
12
Когда летчики кончили завтракать, уже почти рассвело. У крыльца столовой их ждала полуторатонка. Небо голубело, но над землей еще стоял туман. Утро было сомнительное. Какой будет день?
– В лучшем случае вроде вчерашнего, – заметил Костин.
– Тю! – сказал Карякин весело. – К полудню все разнесет!
Карякин был человек бодрый, жизнерадостный и всегда предполагал только хорошее.
Костин как старший по званию и должности сел в кабину рядом с шофером; остальные полезли в кузов. Ехали стоя, положив руки на плечи друг друга и опершись спинами о крышу кабины. Карякин запел:
К «ишаку» подходит техник,
Нежно смотрит на него…
Чепенков подхватил сильным высоким голосом:
Покачает элероном
И не скажет ничего.
Чепенков любил и умел петь. Карякин знал, что стоит его только, так сказать, завести, а там уже он сам пойдет. Карякин умолк, а Чепенков продолжал звонко и громко:
И кто его знает,
Чего он качает,
Чего он качает,
Чего…
– Головы! – вдруг крикнул Карякин.
Все разом присели, пригнув головы. Карякин захохотал. Это была шутка, которая повторялась каждое утро, и всегда с успехом. Дело в том, что при въезде на аэродром полуторатонка должна была пройти под шлагбаумом, и летчикам приходилось нагибаться, чтобы не удариться головами. Но Карякин всякий раз кричал: «Головы!» – за сотню метров до шлагбаума и, наслаждаясь, глядел, с какой стремительностью все приседали. Сам он при коротеньком своем росте шлагбаума не боялся.
В землянке командного пункта – во «дворце» – их встретили Рассохин и Ермаков. Рассохин был уже в шлеме, и все поняли, что вылет, несмотря на плохую видимость, состоится.
– Задание уже есть, – сказал Рассохин. – Пойдем шестеркой. На штурмовку. Работа ювелирная…
«Ювелирной работой», или «штурмовкой на пятачке», в эскадрилье называли штурмовку какого-нибудь очень маленького участка на самом переднем крае, в непосредственной близости от наших войск. Такая штурмовка требовала необычайной тщательности и точности: нужно было не задеть наши войска, готовые к прыжку вперед, к атаке. Операция эта была рискованная, так как приходилось спускаться очень низко, лезть навстречу зенитному огню.
Маленькие острые глазки на широком лице Рассохина оживленно голубели. Он рассказал, что немцы поставили батарею на лесистом бугре и бьют по дороге через озеро. Наши войска почти окружили бугор, но выбить немцев не удается. Приказано штурмовать бугор с воздуха.
– Вытащите карты, – предложил он. – Рассмотрите квадрат «В»…
Все раскрыли свои планшеты и вытащили карты. Все, кроме Никритина.
– А ты что же? – спросил его Рассохин.
– Моя машина не готова, товарищ капитан, – сказал Никритин.
– Пойдешь на машине Рябушкина. Ну давай, давай!
Никритин мгновенно раскрыл планшетку. Ему, конечно, немного жаль было Рябушкина, но все внутри у него дрожало от радости.
Они вышли из командного пункта, когда уже совсем рассвело. Погода как будто действительно улучшалась.
Синева неба стала гуще. Но полоса леса в дальнем конце аэродрома все еще расплывалась в тумане.
Самолеты стояли на самой опушке, под густыми лапами ели, в низких бревенчатых рефугах, засыпанных сверху снегом. С воздуха заметить их было невозможно. Это истребители «И-16», коротенькие, толстомордые, как бульдоги. Летчики называли их «ишаками» и очень любили, хотя в советской истребительной авиации к первому году войны было уже немало более новых и более быстрых машин. «Ишак» – поворотливый, увертливый, хорошо приспособлен и для сложного маневра в бою, и для штурмовок.
Взметая вихри колючего снега, шесть самолетов, переваливаясь, выползли из рефуг и построились в ряд на линейке. Летчики, сидя в кабинах, опробовали моторы. Потом машины поползли к старту. Рядом с каждым самолетом шел его техник, «хозяин» машины, держась правой рукой за левое крыло. На старте построились опять.
Ракета на взлет. Над белым полем аэродрома повис комок лилового дыма. Техник выбил ногой колодки из-под лыж машины Рассохина, и она рванулась вперед. Перебежав через аэродром, самолет, распластавшись, повис над лесом и затем круто свернул влево.
Никритин взлетел вторым. Он мчался по аэродрому, набирая скорость. Лес вырастал перед ним, приближаясь: Никритин уже видел каждую отдельную ель. Казалось, он сейчас врежется в эти густые, широколапые елки; но мгновенье – и он уже над ними.
Рассохин делал широкий круг над аэродромом. Никритин пошел по прямой, чтобы догнать его.
Взлетел Алексеев.
Никритин пристроился к Рассохину справа, Алексеев – слева.
Они сделали второй круг, чтобы дать взлететь и построиться звену Костина. Потом Рассохин повел всю шестерку к озеру.
Никритин не летал несколько дней и теперь с особой остротой испытывал то радостное, чуть-чуть тревожное возбуждение, которое всегда охватывало его в начале полета. Рассохин не набирал высоты, вел их сегодня низко, над самым лесом. Так они обычно ходили на штурмовки – как можно ниже, чтобы их не заметили издали.
Каждые сорок секунд Никритин оборачивался и оглядывал хвост своего самолета. Он делал это автоматически, по привычке, чтобы не дать «Мессершмиттам» атаковать внезапно. «В воздушном бою побеждает тот, кто первый заметит противника», – учил их Рассохин, и Никритин знал, что это действительно так.
Но сейчас, оглядываясь, он видел только самолеты своих товарищей. Ему, летящему вместе с ними, они казались неподвижными. Одинаково были раскрашены машины, одинаковые были шлемы на головах у летчиков, но Никритин без всякого труда узнавал каждого – по приметам, известным ему одному, о которых он даже не умел бы рассказать. Он слишком сжился со своими товарищами, слишком много с ними летал и узнавал каждого в воздухе по почти неуловимым признакам – по манере вести машину, «по походке», как говорят летчики, «по почерку».
Они вышли на озеро и пошли надо льдом. Кое-где все еще чернели и дымились полыньи. Приближение дороги Никритин заметил по черным круглым лункам во льду (сюда падали немецкие снаряды) да еще по маленьким кучкам людей в белых халатах. Это были сторожевые посты охранения. Никритин подумал о том, как, должно быть, холодно этим людям стоять далеко от берегов, на ровном льду. Им негде даже укрыться от ветра.
Как изменилась дорога со вчерашнего дня, когда он проехал по ней на мотоцикле! За ночь ее расчистили от снега. Грузовики шли в оба конца беспрерывным потоком: к городу – с ящиками, с мешками, а из города – с людьми.
Самолеты подошли к южному берегу озера, пересекли береговую черту, замерзший Ладожский канал и пошли низко над лесом. Лес был дрянной, болотистый – осинник, ольшанник, и сквозь голые прутья сверху можно было разглядеть то засыпанную снегом красноармейскую землянку, то бойца в тулупе, глядящего вверх, то траншею, то ряд гранитных надолб, то походную кухню, выкрашенную в белый цвет. В эту редкую болотистую поросль вклинивались длинные языки елового леса, похожие сверху на темно-зеленый бархат. А что скрывалось там, под этим бархатом, разглядеть было невозможно. В одном месте бархатный полог этот несколько вздымался кверху, и Никритин догадался, что это и есть холм, который они на своих картах отметили в квадрате «В».
Рассохин внезапно вырвался вперед и круто полез вверх. Остальные самолеты отстали от него и широким кругом пошли в стороне от холма, чтобы их не заметили. Самолет Рассохина лез все выше и выше, оставляя за собой в морозном воздухе тонкий белый след. С холма потянулись к нему еле видные при солнечном свете перекрещивающиеся нити трассирующих пуль. Облачка зенитных разрывов, сразу по три, возникали то впереди него, то сзади. Как раз этого Рассохин и добивался. Он хотел узнать, где расположены огневые точки немцев.
Самолет Рассохина, уменьшаясь в вышине, блестел на солнце. Когда пулеметные струи или разрывы снарядов слишком приближались к нему, он внезапно делал прыжок в сторону. Но не уходил. Можно было подумать, что он растерялся и от страха мечется на одном месте. Порой он срывался вниз, переворачивался, и тогда казалось, что он подбит, падает. Но, перевернувшись, он снова выпрямлялся и снова лез вверх.
Все это продолжалось минуты три, не больше. А затем Рассохин, которому как бы наскучила эта игра, пошел, не обращая никакого внимания на пулеметные струи, прочь от холма, вниз.
Немцы потеряли его из виду. Он вернулся к своей эскадрилье и повел ее на штурмовку.
Эскадрилья неслась над самыми верхушками леса.
Никритин мельком видел под собой красноармейцев, ползущих по снегу к холму, перетаскивающих пулеметы. Они готовились после штурмовки пойти в атаку. Холм стремительно приближался.
Летчики низко прошли над ним и прочесали его огнем своих пулеметов от края и до края. Немцы не ожидали удара, и ни один выстрел не раздался в ответ. Между елями на склоне Никритин увидел ряды траншей и солдат, стоявших в строю на снегу. Когда он, нажав на гашетку, прошел над солдатами, они повалились, как кегли. Наконец зенитки начали беспорядочно бить в небо. Но холм был уже позади.
Так кончился первый заход. Теперь уже подойти к холму скрытно было невозможно, и следующие заходы они делали сверху, с пикирования. Огромное колесо в тысячу метров высотой крутилось над холмом. Один за другим низвергались они с высоты между струями трассирующих пуль и дымками разрывов. Один за другим уходили вверх, чтобы оттуда снова ринуться вниз. В этом кружении самыми опасными были мгновения выхода из пике, подъема, когда скорость гасла и самолет медленно полз на высоту, подставляя свой хвост зениткам.
Никритин мчался вниз вслед за Рассохиным. Никритина с такой силой прижимало к спинке, что казалось, грудная клетка не выдержит и сплющится. Рассохин начинал стрелять только в самом низу, и Никритин стрелял, достигнув как раз той высоты, с которой стрелял Рассохин. Рассохин выходил из пике над самыми вершинами елок – и Никритин выводил свой самолет из пике как раз в том же месте. Подымаясь, Никритин видел, как товарищи неслись вниз по его следу.
Они все начинали стрелять и выходили из пике на той самой высоте, где стрелял и выходил из пике Рассохин, все, кроме одного. Один самолет начинал стрелять раньше и выходил из пике значительно выше, чем остальные. Он лез вверх, когда между ним и елками было еще метров полтораста. Никритин раза два заметил это.
«Кто? – подумал он. И сразу узнал. – Алексеев! Вот странно…»
Но тут же забыл об этом. Они шли на холм в последнюю атаку. Рассохин пикировал прямо на зенитную батарею, досаждавшую им все время. Батарея била ему навстречу, но он несся слишком быстро, и зенитчики не успевали менять высоту прицела. Он полил батарею из пулеметов, и она сразу замолчала.
Никритин тоже дал очередь по батарее, но тут же заметил в стороне, на южном склоне холма, огромный трактор-тягач, который стаскивал в лощину большое орудие. Вокруг двигались люди, прячась под елками. Никритин развернулся и ударил по тягачу, по орудию и по людям.
Рассохин уже ушел вперед, мчась низко, над лесом, – и Никритину пришлось его догонять. Внизу он видел, как красноармейцы выбегали из ольшанника и, пригибаясь, устремлялись к холму. И вдруг несколько легких толчков, удар по груди, по руке, по плечу – и словно крупный дождь пробарабанил по самолету.
Никритин даже не сразу понял, что ранен. Ему показалось, что пулеметная очередь, настигшая его сзади, с холма, скользнула только по плоскостям. Мотор гудел по-прежнему ровно, самолет шел плавно и верно. Никритин в первые мгновенья боли не чувствовал. Но правая рука его сама собой свалилась со штурвала, и он больше уже не мог ее поднять.
Ведя самолет левой рукой, Никритин догнал Рассохина и пристроился к нему справа, на прежнее свое место. Он хотел, чтобы Рассохин ничего не заметил.
Всё пустяки! Самолет можно вести и одной левой рукой, но Никритину было трудно дышать. Болела грудь. Он глотал воздух, но чувствовал, что легкие не наполнялись. Грудь была пробита.
Они шли над озером, над самым льдом. Впереди синел в тумане берег, но Никритин иногда переставал видеть и берег, и лед. Все пропадало, все заволакивалось. Очнувшись, он жадно хватал ртом воздух. Слева от него висел самолет Рассохина, всё на одном и том же расстоянии, то слегка повышаясь, то опускаясь. Лишь бы Рассохин ничего не заметил!..
Снег на озере, озаренный солнцем, блестел слишком ярко, резал глаза до боли. Никритину вдруг захотелось закрыть глаза, отпустить ручку штурвала и ждать, когда самолет врежется в этот снег и лед. Тогда само собой прекратится это нестерпимое усилие, тогда ничего уже не нужно будет делать. Но нельзя, нельзя: Рассохин заметит. И самолет этот не его, а Илейки Рябушкина. Он должен привести самолет в исправности.
Где же озеро? Никритин удивился, поняв, что он уже не над озером, а над аэродромом. Вот бугор с наблюдателем на вершине. Нужно идти на посадку.
Рассохин непременно заметит, что он идет на посадку, не выпустив шасси! И все заметят. Но что поделаешь, он не в силах выпустить шасси. Придется посадить самолет на брюхо. Тише… Тише… Нужно спланировать как можно медленнее. Если бы снег был потолще!
Удар. Ничего, ничего, самолет Рябушкина цел. Только винт погнулся, но это пустяки, ремонт потребуется незначительный.
Никритин увидел людей, бегущих к нему по аэродрому, и потерял сознание.
13
Вначале она очень много спала. У нее сильно болели ноги, но даже от боли она не просыпалась. Даже когда она на несколько минут открывала глаза, пробуждение не было полным, она все видела как сквозь сон.
Утром, после того как ее посетили два летчика, она сразу заснула. Очнулась при ярком свете дня и увидела возле своей койки толстую девушку в белом халате, с тарелкой и ложкой в руках.
Толстая девушка угрюмо совала ей в рот ложку, и она глотала горячий суп. Он обжигал ей нёбо, но она ела с наслаждением. Она была голодна, давно голодна, так давно, что уже привыкла не думать о голоде. Она приподнялась на локтях, чтобы удобнее было есть. Нюра подложила ей под спину подушку и после каждых двух-трех ложек супа подносила к ее рту ломоть белого хлеба.
– Ты жуй, жуй хорошенько, – говорила толстая девушка. – Нечего кусками глотать.
После супа ей дали вареной лапши.
– Эк ты глотаешь! – сказала толстая девушка, когда лапша была съедена. – Я бы тебе еще дала, да нельзя: объешься с непривычки, а потом худо будет.
Поев, девушка, найденная на льду, опустила голову на подушку и начала дремать. Но толстая девушка не уходила. Она стояла возле койки и стучала ногами о пол.
– Ты спишь? – спросила она.
– Нет.
– А как тебя зовут?
– Люся.
Толстая Нюра опять громко переступила с ноги на ногу.
– Ты его давно знаешь? – спросила она после некоторого колебания.
– Кого?
– Никритина.
– Какого Никритина?
– Летчика.
– Летчика?..
– Который тебя нашел на льду.
– Он меня нашел на льду?
Она помнила, как шла через озеро. Но что было потом? Она не помнила, что было потом.
– Он сегодня утром приходил на тебя посмотреть, – сказала Нюра.
– Их было двое.
– Тот, который сзади стоял, Никритин. Ты его давно знаешь?
Но Люся уже закрыла глаза. «Он нашел меня на льду и привез сюда, – думала она, засыпая. – Это очень важно. Но я подумаю об этом потом».
В следующий раз она проснулась ночью. Маленькая керосиновая лампа с мутным стеклом стояла на столе, бросая на стены тусклый свет. На табуретке возле своей койки Люся нашла тарелку каши и кусок хлеба. Каша была холодная, но показалась ей удивительно вкусной. Люся так увлеклась едой, что, только кончив есть, заметила странный звук, наполнявший комнату, и насторожилась.
Звук повторялся – хриплый, длительный, похожий то на вой, то на лай. Она оглядела комнату и увидела, что на соседней койке лежит человек.
Больной тяжело дышал, и она слышала шумное его дыхание. При каждом вдохе голова его, лежавшая на подушке, откидывалась назад, а тело под одеялом судорожно корчилось. Иногда он внезапно переставал дышать, и тогда наступала тишина, которая была еще страшнее его дыхания. Люся напряженно вслушивалась в эту тишину, ждала, приходила в отчаяние. Но дыхание возобновлялось – медленное, скрипучее, и голова на подушке откидывалась, и тело под одеялом опять начинало корчиться.
Люся села, чтобы лучше разглядеть лицо этого человека. И сразу узнала: это был тот летчик, который приходил к ней утром. Тот самый, который нашел ее на льду, Никритин… Быть может, тот, который… Ох! Люся вздрогнула при этой мысли.
Всю минувшую осень, страшную ленинградскую осень сорок первого года, искала она одного летчика и не могла найти. Она не знала его имени, не знала, где он служит, а между тем это был для нее самый дорогой человек на всем свете. Она даже лица его почти не знала. Черной августовской ночью шли они вдвоем, держась за руки, по огромному картофельному полю, и вдруг снаряд взорвался неподалеку, и при вспышке она на мгновение увидела его кожаный шлем, прямой нос, глаза, показавшиеся ей темными. Узнала бы она его, если бы увидела? Нет, не узнала бы… Вот если бы он сейчас хоть бы одно слово сказал, если бы она услышала его голос… По голосу она узнала бы его сразу.
Лицо человека, лежавшего на соседней койке, она видела хорошо. Белое, неестественно белое лицо. Такими не бывают лица у живых людей. Глаза он закрыл. Глазные впадины казались огромными. Рот, с почти черными тонкими губами, был широко раскрыт и жадно ловил воздух. Нос прямой, крупный, с еле заметной горбинкой.
Этот человек нашел ее на льду, пожалел, привез сюда, и она будет жить. А он? Как страшно он дышит. Неужели он узнал ее там, на льду, узнал и потому привез? Или не узнал? Тогда, той августовской ночью, он ведь тоже видел ее только в темноте. Не узнал, а просто пожалел незнакомую, решил спасти и привез? Или это совсем не тот летчик, с которым они шли по картофельному полю, а другой? Как узнать: тот или не тот? Неужели она никогда не узнает? Никогда…
Ох, как тихо стало… Почему он больше не дышит? Она жадно прислушивалась к тишине, сидя в постели. Ну, сколько же можно не дышать! Какая тишина… Неужели никого нет в этом доме? Хоть бы мышь пискнула. Закричать? Позвать? Она решила сосчитать до пятнадцати. Если за это время он не начнет дышать, она крикнет. Раз, два, три, четыре… Нет, не дышит, не дышит… девять, десять, одиннадцать… Она бы жизнь отдала, лишь бы еще раз услышать это медленное, отрывистое дыхание… Четырнадцать, пятнадцать…
– Сюда! Пожалуйста, сюда! – крикнула она срывающимся, чужим голосом.
Не успела она замолкнуть, как человек на койке снова начал дышать тяжело и громко. За стенкой что-то скрипнуло, раздались шаги, и в комнату вошла толстая девушка в халате.
– Ты чего кричишь? – спросила она, свирепо взглянув на Люсю. – Доктора разбудишь.
– Он перестал дышать…
Толстая девушка прислушалась. Человек на койке опять хрипло и громко дышал. Она нагнулась над ним, поправила одеяло. Потом выпрямилась и повернулась к Люсе.
– Боишься? – спросила она презрительно.
– Не боюсь, а…
– Он тебя вез, не боялся.
– Он умрет?
– А тебе что? Тебе не все ль равно? Он привез тебя, и ладно.
Люся взглянула ей в лицо и вдруг заметила, что по щекам толстой девушки бегут слезы. И сейчас же слезы брызнули из Люсиных глаз. Она схватила толстую девушку за руку, притянула к себе, посадила на свою койку. Они сидели рядом, прижавшись друг к дружке мокрыми от слез щеками.
14
Никритина хоронили в мутный, нелетный день на вершине лысого бугра, над аэродромом. Место это выбрали без колебаний: все-таки поближе к небу.
Из окна санчасти сквозь падающий снежок Люся видела, как медленно проехала по деревенской улице полуторатонка с красным гробом. За машиной шли летчики, техники, краснофлотцы в строю, девушки из столовой. Полуторатонка свернула на аэродром и скрылась за избами.
Люся уже бродила по комнатам, хотя у нее все еще болели ноги. Доктор Липовец дал ей синий халат и палочку. Но палочкой она почти уже не пользовалась.
Когда полуторатонка с гробом скрылась за избами, Люся вышла из палаты и вошла в приемный покой. Здесь было пусто. Липовец и толстая Нюра ушли на похороны. Люся торопливо осмотрела комнату. За белым шкафом висело ее пальто и поверх него шерстяной платок. В углу стояли валенки.
Она быстро оделась и вышла, опираясь на палочку. Снег таял у нее на лице. Она шла медленно, прихрамывая, но не от боли, а от того, что повязки на ногах мешали идти. Она вышла на аэродром и пошла по краю, вдоль елок, к бугру. От свежего воздуха у нее слегка кружилась голова. Сквозь сетку падающего снега она видела, как полуторатонка остановилась на склоне бугра, у входа на командный пункт. Машина долго стояла там, окруженная людьми, и Люся успела пройти больше половины пути, прежде чем гроб сняли с машины и понесли на руках на вершину бугра.
Она очень торопилась, ей хотелось прийти раньше, чем все кончится. Подъем был крут и тяжел. Она лезла вверх по склону, цепляясь руками за прутья кустов. И вот, наконец, она наверху.
Все расступались, все молча давали ей дорогу. Казалось, у нее здесь были какие-то особые права, признаваемые всеми: ее привез Никритин. Она шла все вперед, пока не увидела яму и комья глины на белом снегу.
Раскрытый гроб стоял на краю могилы. Никритин лежал суровый и спокойный. На нем был новый китель темно-синего сукна с начищенными золотыми пуговицами и очень яркими нашивками на рукавах. Снег падал на его лоб и не таял.
Видимо, речи были уже произнесены. Все ждали, когда капитан Рассохин отдаст приказание закрыть гроб и опустить в могилу. Но Рассохин почему-то медлил. Он стоял над гробом, держа свой шлем в руке, и его маленькие глазки с рыжими ресницами зорко оглядывали всех.
– Что мы еще скажем ему на прощанье? – спросил Рассохин.
Летчики молчали, опустив обнаженные головы. И вдруг Рябушкин выкрикнул неожиданно тонким голосом:
– Коля, мы отомстим за тебя!
– Клянемся, – сказал Рассохин.
– Клянемся! Клянемся! – повторили летчики. Тогда Рассохин опустился на колено и поцеловал Никритина в крепко сомкнутые губы.
Потом посторонился и уступил место комиссару Ермакову. За ним подошли Костин, Чепенков, Алексеев. Рябушкин поцеловал последним.
Краснофлотец, державший в руках длинную дощатую крышку, обитую кумачом, хотел уже закрыть гроб, как вдруг Рассохин увидел Люсю. Вероятно, он что-то заметил в ее глазах. Легким движением руки он остановил краснофлотца.
Люся опустилась на колени, нагнулась и поцеловала Никритина в холодные губы.
Когда спускались с бугра, Люся отстала от всех. Ермаков остановился и подождал ее. Они пошли рядом.
– Как ваше здоровье? – спросил он.
– Спасибо. Я уже почти здорова.
– У вас там есть родные?
– Где?
– На Большой земле? За озером?
– Нету.
– А здесь? В Ленинграде?
– Был братишка… маленький…
– Где же он?
– Пропал.
– Пропал?
– Пропал, пока я рыла окопы. Целый месяц его искала и не нашла.
– А зачем вы пошли через озеро?
– Так… До снега я рыла окопы, а потом ослабела. Ничего не могла делать. Только лежать. Один шофер повез меня на машине до озера. А дальше я сама пошла.
– Что же вы теперь собираетесь делать?
– Не знаю… Уйду куда-нибудь…
– Куда?
– Не знаю… За озеро…
– А что вы делали до войны?
– Работала в библиотеке.
Они поравнялись с санчастью. Ермаков довел ее до крыльца.
– Вы не торопитесь, – сказал он, прощаясь с ней за руку. – Поправляйтесь себе помаленьку. Никуда вам уходить не надо. Я что-нибудь надумаю…