Девять дней в июле — страница 17 из 52

и, сам подволок к подъемнику и под личным контролем привез на вершину. Ну сам же потом и нес на загривке все это хозяйство – кроме меня. Я же гордо шагала пешком с горы и умирала от смеха и слез.

На второй год муж сплавлял меня по весьма порожистой реке. Дело заладилось: мы с резиновым бубликом как-то сразу поплыли отдельно друг от друга, пересчитывая мягкими боками все встречные пороги. Зеленые синяки украшали меня едва ли не до первого снега.

К третьему лету муж состряпал прелестный план избавления, правда, сопряженный с некоторыми расходами. Мое розовое тело было привезено в Исландию – страну больших возможностей в плане вдовства: тут тебе и вулканы, и кипящие озера, и дикие гейзеры, и скользкие ледники… Удачной оказалась идея восхождения к закованному в базальтовых скалах водопаду по зыбучей отвесной стене. Уже на третьем метре пути стена стала благодарно осыпаться под прогулочными туфлями. В глубине ущелья шумела талая вода…


Что касается матушки, то матушка моя – человек больших творческих возможностей. Дед Никита просто-таки умотался лупцевать ее задницу. Одним из ранних матушкиных достижений была игра «горячий камень» – некая железная попка, найденная в лесочке у дома, на которой было так весело колоть орешки и кидать монетки. Попка эта нагревалась от весеннего солнышка быстрее других лесных камушков, что неудивительно, а даже весьма характерно для неразорвавшейся авиационной бомбы.

Этапом становления были придуманные матушкой соревнования «кто быстрее пробежит по крышам дровяных сараев», а также «кто больше всех сопрет соседских яблок и принесет их в трусах».

Освоение законов притяжения сопровождалось прыжками под дождевым зонтиком с крыши двухэтажного дома. С последующим, понятное дело, гипсованием всех участников запрыга.

Матушку дважды изгоняли из школьного рая. Первый раз – за драку с учительницей (наставница назвала матушкину сестру Юлю «жидовкой»); второй раз вообще ни за что: за срыв уроков и подстрекательство (матушка отвела весь класс прыгать по весеннему, уже ледоходному, Финскому заливу).

К чудесным воспоминаниям относится бегство от гаишника на мотоцикле «Урал» (гаишник не догнал); а также бегство от гаишника на автомобиле «жигули» (гаишник догнал, долго смеялся).

Отмена крепостного права была ознаменована продажей дачи ради морского путешествия вокруг Европы. («Мама! Главное – не забудь, в какой стороне порт! Ни фига же не найдем корабль!!!» – «Порт, Нюрка, – там!»)

В Новом Свете матушка отправилась на сафари – кормить жирафов через потолочный люк моего «линкольна».

Потом она решила кататься на американских горках: блиц-фото запечатлело ее радостную физиономию рядом с моей, искаженной в гримасе ужаса.

Затем – и это уже снова про Мексику – мы отправились плавать в пещере («Осторожно, мадам, не трогайте сталактиты!») в масках с трубками. Холодное подземелье смотрело нам в глаза из-под прозрачной воды. Самообладание прижимало уши и отказывалось висеть над бездной. Летучие мыши чистили зубы перед сном.


И вот теперь мы летели на парашюте. Как два застропиленных поросенка под грилем белого мексиканского солнца. Далеко внизу махали руками мелкие потомки ацтеков, шелестели пальмы и бегали невидимые с высоты пляжные ящерицы величиной, если вблизи, с приличных ящеров. Беспечный наследник конкистадоров знакомил шоколадную спину со следующей белой грудью.


Что сказать. Благоразумие никогда не рифмовалось с познанием.

МОЯ ЖИЗНЬ В КИНО

– Нет, ты только послушай – как ты говоришь! Это твое питерское: «дож-дди»?!! – Л. чертит сигаретой дымовой иероглиф.

– Ну. А как надо?

– Да просто! – дожжи! Дожжи – и все!

– Ты еще скажи «палатка у бордюра».

– Да. Палатка у бордюра! Вот именно палатка у бордюра, а не ларек у поребрика!


Л. – мое московское все. Задушевная подруга. Я – ее гостья, беспомощное, как считает Л., питерское недоразумение. Вялое книжное создание.


– Нет, ну куда ты собралась! Ночью! В Москве!

– Меня пригласили. Сказали, что я – типаж. Ретро. Из прошлой жизни. Да ты только подумай – сам Алексей Герман!!!

– Ну не лично ж Сам.

– Его помощник.

– Идиотство! Ну какой же ты типаж! Ну кого ты можешь изображать? Одинокую библиотекаршу из бывших? Вдову летчика-героя? Или этого… Челюскина?

– Челюскин был пароходом.

– Перед тем как стать пароходом, Челюскин был отважным мореплавателем восемнадцатого века, да будет тебе известно!

– Здравствуйте! Это я так плохо выгляжу?

– Шутки в сторону. Там будут курить. А при тебе – нельзя.

– Можно. Кури. Я потерплю.

– Вот за это «потерплю» вас и били в Гражданскую!


Словили меня на Таганке. В театре. (Кружевной воротничок, брошь у горла, узел на затылке; театр, он у каждого – театр!) Сказали, что типаж. Что надо приехать поздним вечером куда-то на окраину во Дворец культуры им. Большого Революционера. Съемка ночная. Сам тоже будет. Ради Него и согласилась. Поехала.

Ядреный мороз слезил глаза. Угрюмые люди растаптывали холодеющие ноги перед входом в Большого Революционера – курили. Разговаривали по-ночному вполголоса. Ждали Мастера. Костюмеры нарядили меня в нитяные чулки, войлочные чуньки и шубейку времен военного коммунизма. Черный мой берет одобрили, теплый шарф отняли.

Сам приехал с первыми звездами. Грозный, тучный, уставший. Прошел вдоль новобранцев, свинцово оглядывая и оценивая. Отобрал десятка полтора – и меня! и меня! – незатейливым методом тыка: эту, эту, того и вон того. Мою соседку в строю велел «социально понизить» – девушку увели на переодевание. Ближе к полуночи нас попросили разъехаться по домам, с тем чтобы завтра, в 10 вечера, – внимание, товарищи, будьте любезны, прибывайте сюда же. Без опозданий. На съемки. Взять термос.

Мастер снимал «Хрусталева». Январская Москва девяностых остывала по ночам до запредельного градуса пятидесятых. А я ведь такой Москвы и не видела до того…


– Опять?! С ума сошла! Ради чего? Полсекунды на заднем плане в уличной толпе!

– Не. Толпа ночью – это вряд ли. Потом, мне уж и шубейку выдали. Лар, я поеду.

– Ты простудишься.

– Авось…

– Тебя изнасилуют по дороге домой.

– На морозе?

– Грета Гарбо хренова! Вот тебе термос и булка хлеба. Погоди, колбасы нарежу.

– Буханка.

– Чего?

– Буханка хлеба! Вы, московские, такие смешные…

– Пойдешь на съемки в синяках!

– Солнце русского кино…

– Ляжет, так и не сев!


…До двух ночи я боялась за пудру. Входить в мировой кинематограф с блестящим носом – моветон! Пудрилась каждые двадцать минут. Изредка в наш колченогий автобус, набитый массовкой, заглядывал паренек-тулуп-ушанка и выдергивал на мороз счастливчиков. Орали кошки в брезентовом мешке. («Кошку – на площадку! Где кошка, я спрашиваю?…») Трещал ящичный костерок за унылым забором. Социально пониженную товарку мою уже увели на эшафот искусства. Щуплый дядя из автобусного братства ястребино поглядывал на меня – не иначе в целях изнасиловать. Чтоб согреться. Ждать своего часа становилось все скучнее.

А между тем там, за окном, что-то происходило. Бродили люди. Светили лампы. Змеились провода. Сипели мегафоны. Кричал Герман. Особенно запомнился его монолог: «Почему в то время, когда все должны делать так, как это надо, никто ничего не делает именно так, как надо!!!» – и это вместо краткого и доходчивого сообщения из крепко прилаженных друг к другу слов на «е» и «х». Нет, в нас, питерских, все же есть нечто эдакое…


Года за полтора до того, летом, я сидела на скамеечке в желтом питерском дворе-колодце. Краснели заоконные герани, над черной водой Мойки жужжали мухи. Прохладная питерская сиеста. Бесцельный полдень душевного покоя.

– Девушка, вы тоже к Алексею Юрьевичу?

– К кому?

– В этом доме живет Герман, – человек, торопливо вышедший из парадной (хорошо-хорошо – из подъезда!), так же быстро уходит и из нашего рассказа.

О, великая сила повтора! Чугунная смысловая тяжесть дежавю! Формообразующее значение репризы! Ну как можно было упустить подобный шанс? Еще раз пересечься с Германом! Вот я и не упустила. Поэтому, когда мне, наконец, часа в три ночи скомандовали «Давай!», я выскочила на затекших ногах – давать. В хорошем смысле.


Однако дело не заладилось. Моя дорога в большое кино стала вилять на первых же метрах. Что-то там все время гасло, кто-то там все время путался… Суровый викинг в валенках, строго цыкнув, отправил меня с каким-то реквизитом к черной «маруське», из «маруськи» я поволокла сообщение о чем-то важном в «центр», в «центре» мне сказали держаться во-о-он того мужика с камерой, мужик велел по прибытии обеспечить его горячим – и я помчалась обратно в автобус за термосом, а уж как вернулась, то узнала, что мужик мною доволен, и вообще таку гарну дывчину грех отпускать на волю, когда она так ладно приноровилась уже к кинопроцессу.

– Ну что, – сказал камерный мужик, – оставайся. Будешь на подхвате. Я смотрю, ты – молоток. Шустрая.

– То есть как «оставайся»? Я ж из массовки! У меня завтра поезд в Питер!

– Тю! В Питер… В Питер, знаешь, мы еще не скоро. А шо тебе в этом Питере?

– Так я там живу!

– Ну и живи. Потом. Когда доснимем – тогда и живи.

Ясная простота его предложения гипнотизировала. По всему выходило, что принимал он меня за подай-принеси-сбегай, а вовсе не за актрису, готовую служить искусству, не щадя, можно сказать, живота. Вот такая получалась ерунда на морозе.


Да… Ничего не вышло. Не мелькнуло мое измученное пудрой лицо на мировом экране. Не удалось вдове Челюскина украсить собой ночную московскую толпу. Нет, не осветлила моя нежная шейная косынка мрачный колер великого фильма. Улетела «Красная стрела» в питерское болото.


А вот и конец истории: месяца через два позвонил мне (неужели я давала номер?) тот самый помощник-рекрутер, что словил меня в театре. Сказал, что готов принести на дом мой гонорар. Гонорар!!! И принес. Попил чаю. Посидел. Погрустил. Ушел.