Девять дней в июле — страница 21 из 52

Двоеточие – самый удобный знак для записывания снов, если кто пробовал. Одна реальность заражает собой другую без всякого объявления войны. Сквозь осенний ландшафт железнодорожной насыпи, например, прорастают вдруг мохнатые тени. Они кустились когда-то по углам давно забытых мною комнат. Потом весь этот чудовищный бред может обернуться поездом и перетечь – непонятно как – под луженым эхом гремящую крышу огромного ангара. Вместе с насыпью, керамзитом и прочим дерьмом. А метастазы ползут – множатся дальше. И тебя тошнит именно от паскудной текучести этого мира. От того, что все ситуации, общая сумятица и дурные ландшафты сна, не растворяясь до конца, семафорят о себе одновременно. Подмигивают сотнями глазков из разных плоскостей. Хихикают нестройным хором. Ровно так же, как сейчас Парковая, 36, дробь 1, проступает сквозь реальность Наташкиного подъезда.

В моих кошмарах часто случалось, что один человек перетекал в другого. Или был един в двух лицах, действуя как некая субстанция. Занимал, допустим, позицию «любовница», будучи одновременно Натальей и кем-то (или чем-то) еще. Темным и жарким, жадным и непознанным. Причем, если «верхний», «узнанный» образ мог меняться, то нижний знаменатель всегда оставался постоянным. Темным и постоянным. «Трынка – волынка – гудок и матери их козодойки». Давнее, с детства знакомое мне присутствие в глубине сна женщины без лица. То, что не могло без меня просочиться во внешний мир. Но хотело жить. И то, что я обречен был искать в проходящих мимо женщинах. Женщинах, проезжающих рядом в шикарных и не очень, авто. Женщинах, пользующихся общественным транспортом. Идущих мне навстречу по улицам и разводящих в офисе перед монитором запрещенный этикой корпорации «Доширак». Хранящих на дне сумочек шоколадки в слепящей фольге и презервативы с усиками. Гордящихся своей фигурой, лицом и новыми сапогами. Цедящих, согласно должности, властные приказания. А то и стоящих, как вон та хохлатая птичка, на берегу центрального шоссе города, катящего сквозь ноябрьскую изморозь и выхлопные газы свои огни.

Я сразу все понял про эту девчонку, едва она подняла руку и заискивающе улыбнулась темному лобовому стеклу моей машины. Минус 25, однако. Сегодня с утра, отправляясь к Светке в больницу (она лежала на сохранении беременная вторым ребенком), я еле прогрел наш новенький, взятый в кредит «форд-фокус». А к проституткам, как и ко всем вообще женщинам легкого поведения (сюда могут быть причислены многие вполне замужние дамы), я всегда относился с симпатией и любопытством. Потому как немедленно вспоминал теорию пола Василия Розанова. «Люди лунного света». Откровение второго семестра первого курса. Русская философия, которой нет. Его представления о Вечной женственности, очень далеко отстоящие от бесполой и величественной Софии символистов.

Как говорила одна моя знакомая: «От избытка, а не от недостатка». Эта женщина и в бальзаковском возрасте имела несколько любовников. В том числе довольно молодых. Ласковый характер. Легкий нрав. Редкое умение бескорыстно и с радостью «давать», совмещая чувственную сторону с глубинно-материнским. Не требующим ничего взамен («Я тебя люблю просто потому, что ты есть»). Мне иногда казалось, что она понимает людей так же, как чувствует, сколько именно дрожжей и сахара нужно положить в сусло, чтобы квас вышел забористым и с горчинкой. Как безошибочно вычислить момент, когда тесто начинает свободно дышать, просясь в духовку. И какой силы должен быть огонь, чтобы корочка на жареной картошке получалась особенно хрустящей. Она знала, до какого оттенка золота нужно запечь луковицу, чтобы та за одни сутки вытянула нарыв. И хотя эта моя знакомая уверяла, что была в прошлой жизни костровой на острове Пасхи, мне всегда казалось, что она лукавит. Потому что, кроме прочего, прекрасно помнит, как полуденное солнце горячит каменные плиты древнееврейских храмов, при которых имеется много-много маленьких комнат. Там пахнет сухими цветами. Снуют ящерки. Хранятся щипцы для ритуальных углей. Чаши для омовений. И ковши для жертвенной крови. А еще живут «юницы израильские» – девушки и женщины, «не пошедшие, как прочие, в замужество, потому что имели силу и желание половое большее, чем прочие. И дар этот мудрым государством был не оплеван, а поставлен на службу всему народу и освящен». Ведь существовали же всемирные мудрецы. Всемирные воины. Почему бы кому-то – и вправду редкому, кому дано, – не быть «всемирной матерью»? «Всемирной женой»? Из которой как бы истекают потоки жизни. И которой мерещится, что «будто это она все родила», «всех родила»… «Как вечная податливость на самый слабый зов, как нежное эхо на всякий звук». И «не все вмещают слово сие, но кому дано».

VII

«Не все вмещают слово сие, но кому дано». Я так до конца и не понял, что в точности было дано той маленькой, хохлатой птичке, которую я, конечно, подобрал в минус 25 с обочины шоссе. И привез к себе. Секс с ней меня не поразил. Хотя оказался приятным и волнующим – как всякая первая прогулка по незнакомым местам. Удивило другое – в ней совершенно не чувствовалось принадлежности к профессии. Просто девушка с выступающими ключицами и трогательной линией шеи. Может, фармацевт. Может, продавец духов из «Райского яблока», а может, менеджер… (Сколько их сейчас:Ты кем работаешь? – Менеджером. – А делаешь-то что?) Чистенькая, опрятная, хотя в сумочке, действительно, набор специфический. Ну да и у секретарш, сам видел, такой не редкость. Еще Василина – вот имя вправду экзотическое – не отличалась особой разговорчивостью. Так, что-то вскользь: про театралку, про незаконченный третий курс, про работу, которую шиш найдешь… Она походила на заблудившегося худого котенка. И в первую ночь доверчиво заснула около меня, свернувшись клубочком. А я курил в темноте и привычно ощущал в районе сердца сложную конструкцию из тяжести и пустоты, которая почему-то представлялась мне стальной ажурной арматурой. Лизни на морозе – язык прилипает так, что без слез и крови не отодрать. Сраное мое одиночество. Тюрьма из сквозняков…

Когда я после ухода Василины позвонил Светке в больницу, то не чувствовал даже малейших угрызений совести. Потому что опять ничего не произошло. А Вася вернулась ко мне в тот же вечер («конечно, бесплатно, можно?»). Принесла какие-то продукты, сделала ужин. Мы ели пюре. Ели гуляш. Смотрели мультики. Немного выпили. «Опять игра в семью», – усмехнулся я про себя, но промолчал. И так продолжалось четыре дня. «Вы все такие добрые?» – спросил я Васю как-то между делом. «Да нет, – ответила она, – у меня есть знакомая – та просто мужиков ненавидит, и именно тех, кого обслуживает. Один раз мы вдвоем на вызов ездили. Так она своему клиенту заявила (я из соседней комнаты слышала): „Слабаки вы все, кто нашими услугами пользуетесь, даже бабу нормальную найти не можете“. Он только засмеялся и сказал: „Если такая сильная – найди нормальную работу“. Хороший парень, другой бы и в репу мог дать. Ты тоже хороший – добрый – и мне… как это… почему-то хочется тебя от чего-то все время защищать». «Дожили, – подумал я про себя, – охотник на ведьм под защитой бездомного, заблудившегося котенка».

В ту ночь мы проснулись с Васей очень рано, почти одновременно. Даже не проснулись – всплыли в восемь зимнего утра на круглую поверхность черного омута. Голые, лицом вверх – с открытыми глазами, раскинув руки. Стучали часы. Дрожали искаженные черной водой отражения: светящиеся окна дома напротив, свет фонаря… О наши сплетенные пальцы бился почти круглый лист иудиного дерева – обрывок сна. Под-над-сбоку просыпался дом. Ожил и поплыл вверх лифт, где-то заплакал ребенок. Наконец бледной переводной картинкой начал проступать день, в котором ничего – я точно это знал – не будет реальнее, чем вот этот момент… Тогда я рассказал Васе про жену, про сына, который у бабушки, про дочь, которая вот-вот должна родиться. Василина молчала. Потом мы позавтракали. Потом она ушла. Больше я никогда ее не видел. Сколько бы ни всматривался в девушек, стоящих по обочинам улиц. В слякоть. В снег. Под блеск косо накинутых на деревья новогодних гирлянд. Хотя это я делал больше по инерции. Я не хотел ее встретить…

А сны продолжались. И некоторые оставались такими же реальными, как события внешней жизни, которую почему-то принято считать единственно настоящей. Буквально за несколько дней до рождения Анютки я увидел во сне, как у меня обломился зуб. Осколок лежал на ладони – ноздреватый, как розовая пемза. И из всех пор его сочились черви: черные, белые, красные, с покрытыми жестким хитином телами. Почему-то зрелище не вызывало отвращения. День во сне выдался прохладным и солнечным. А дом, где все это происходило, не мучил, как обычно, дурной бесконечностью. Никаких цементных сот из нежилых помещений. Только большая, уютная комната с книжными шкафами и двумя одинаковыми диванами. Неуместно-нелепыми в этом интерьере. Откуда-то вынырнул хозяин. «Оборотистый пенсионер», – решил я и попросил пить. Тот протянул мне прозрачную стеклянную пиалу, наполненную до краев. Я поднес воду к губам и отчетливо различил на дне двух саламандр. Они походили на толстеньких ящериц. Резвились, играли друг с другом. А вода красиво отливала в цвет переливам их шкурок. Зачем-то (зачем точно – не вспомнить) я отправился на кухню долить в пиалу воды. По ходу отметил две абсолютно одинаковые кухонные плиты. А из отвернутого крана в пиалу хлынул кипяток. И у саламандр начали отскакивать лапы, превращаясь немедленно в самостоятельных животных. Я запаниковал. Но «оборотистый пенсионер», едва скрывая досаду, меня успокоил. Последнее, что я помню: я пил воду, кишащую саламандрами.

Почему исчадия огня из моего сна устроили оргию в воде? О каких противоречиях моей натуры семафорил этот образный ряд? На что лукаво намекал? «Юнг его знает», – как любил повторять студентам профессор Худорожкин. Вот только три года спустя я вспомнил этот сон отчетливо. Будто еще раз прогрезил наяву. Едва увидел на крестце у Мун, на ее неестественно бледной коже эту тварь, вытравленную синей сепией. Так не бывает, блин. Нет, так бывает. Тот же оттенок синего, что и на шершавой штукатурке: «Россию спасут ученики школы № 69, бля…» И мой – МОЙ – оставшийся без тела член-истребитель, который с Мун жил самостоятельной жизнью и летел к ней, и меня тащил за собой – в темную ночь, в мотор, за бешеные деньги нанятый, чтобы гнать лихорадочно по темной трассе, поросшей елками, скорее – скорее – через забор ее закрытого города, с риском нарваться на патруль – в ее постель, ее постель. Ты счастлив? Ты должен быть щаслив… Вот так с хрустом, через «ща». Потому что до этого ты не знал, а теперь знаешь…