– Мы, Проводники… мы особенные, – продолжает Тёма. – Мы видим то, чего не видят другие. Мы можем призывать духов с изнанки реальности, делать их уязвимыми. Но у всего есть обратная сторона, и наши способности сводят нас с ума. Отправляют в могилу прежде срока. Обычный человек обернулся бы белой или серой душой, но Проводники, на которых еще при жизни реагирует ваше оружие… Мы становимся Черными.
«Проводников часто заменять приходится», – звучит в ушах далеким эхом. Голос принадлежит Леониду, голова услужливо подсовывает слайд нужного воспоминания: маленькая кофейня, капучино, пух, летающий за окном.
Прежде чем я снова встречаюсь глазами с куратором, тот отводит взгляд – и это выдает его с головой.
– Это же бред, – произносит Пашка с такой надеждой, словно одна надежда может воплотить слова в жизнь.
– Это? – уточняет Тёма вежливо. – Или то, что твой соратник вдруг убил незнакомого безобидного уборщика, который зачем-то носил с собой нож и владел им дай боже каждому?
– Вы заставляете их работать, зная, что они закончат так?
Я едва узнаю собственный голос, наконец прорезавшийся сквозь немоту.
– Сотня погибших ради тысяч спасенных. Дорогая цена, но ее приходится платить.
Леонид даже не отрицает; наверное, я должна его за это уважать, но могу только ненавидеть. Голос сухой, как бумага, острой гранью режущая палец в кровь.
Пашка опускает руку с револьвером – лицо бледнее белых стен.
– Мы делаем шаг к безумию каждый раз, когда пускаем способности в дело. К безумию и смерти. Выживают только те, кто рано отходит от дел, а таких очень мало… и это те, кто посвящен в обратную сторону медали. Кого-то посвящают. Кто-то ведь должен натаскивать новых Проводников… кто-то вроде нашего дорогого Леонида и еще нескольких избранных, – голос Тёмы спокоен до дрожи. – Черные всегда охотятся на Проводников, не замечала? На них – в первую очередь. Возможно, они что-то помнят. Возможно, хотят кого-то уберечь от своей участи. Но Управление тоже заботится о Проводниках… и убирает их, пока болезнь не зашла слишком далеко. Случайная смерть на задании… несчастный случай… вариантов множество. Но кого-то не удается устранить вовремя, и тогда-то появляются Черные…
Я замечаю, что опустила меч, только когда муж поднимается на ноги. Он качает сына на руках, тот улыбается во весь рот с первыми молочными зубками.
– Я отнесу Санечку в детскую.
Его шаги по мягкому ковру звучат набатом в тишине, хранимой нами тремя все время, пока Тёма не с нами. Я ловлю себя на мысли, что хочу услышать, как хлопает входная дверь, хочу, чтобы он убежал.
Но вместо этого стучит плотно прикрытая дверь детской. И мой муж возвращается.
– И что же мы теперь будем делать, Артемий? – тихо спрашивает тогда Леонид.
– То, что и надо сделать, – устало отвечает тот. – Василек?
Он сказал только это. Но я поняла все несказанное.
– Нет.
Слово рубануло по воздуху вместо клинка.
– Для меня нет иного пути, – говорит муж так, словно мы выбираем, куда поехать в отпуск. – Ты видишь, что показывает тебе твой меч. Других духов в комнате нет – как Проводник тебе говорю. Для меня возможен только один финал. И я не хочу заканчивать… так.
– Ты для этого час назад сражался за свою жизнь? Чтобы теперь просить об этом меня?
– Для этого и сражался. Я не хотел уйти, оставшись в твоей памяти психом. Они явно не представили бы мою смерть казнью из милосердия. – Тёма подается ко мне, словно подставляя грудь под лезвие. – Мне важно было, чтобы ты знала. И мне важно, чтобы это была ты.
– Я не… Ты больше не будешь применять способности, ты можешь просто…
– Мучиться от кошмаров? Бояться темноты? Мечтать о смерти, как в последние дни, потому что в той темноте хотя бы не будешь бояться? Сидеть всю жизнь в палате с мягкими стенами? – он качает головой со слипшимися на лбу кудрями. – Сейчас уже ничего не сделать. Я ведь прав, Леонид Михалыч?
– На этой стадии процесс не остановить, – негромко подтверждает куратор. – Даже препараты не помогут.
– Я уже мертв, Василек, только еще хожу. Я не хочу, чтобы в мире, где живешь ты, стало одним монстром больше. – Тёма кладет руку на мою, опущенную, с цукой[10] катаны в пальцах. Шелковая оплетка впитывает ледяной пот с ладони. – Давай. Путь к сердцу мужчины лежит через желудок – буквально. Наши друзья разберутся с телом и обставят все несчастным случаем, как всегда.
– Я не могу.
– Ты единственная, от кого я это приму. А тебе будет некого винить.
– Я. Не. Буду.
– Василек, – в его глазах покой, как в его голосе, и в них – смерть. – Любой может умереть. Я прежде всего. Помнишь?
Я смотрю в эти глаза и подаюсь вперед. Его губы сухи, как мои веки, когда я наконец отстраняюсь и отступаю на хорошо знакомую дистанцию.
– Я люблю тебя.
Он улыбается и успевает ответить тем же, прежде чем я заношу клинок.
Похороны устраивают через пять дней.
Людей немного: коллеги, однокурсники, парочка друзей. Его родителей и сестры с нами нет. Они передали соболезнования в сообщении.
На прощании гроб был открытый, лицо – изможденное последним месяцем, но умиротворенное настолько, что я его таким почти не помню.
Когда все заканчивается, Пашка уходит первым – он избегает встречаться со мной глазами с того самого дня. Всхлипывающая группка медленно разбредается кто куда по дорожкам, петляющим под соснами между памятниками.
Я подхожу к Леониду, дымящему у дороги для машин, присевшему на столики под навесом. Здесь мы сейчас могли бы пить водку и говорить всякую чушь, но Тёма никогда не хотел поминок.
– Сигарета есть?
Куратор смотрит на меня – в отличие от Пашки, он не стесняется.
– Ты не куришь.
Я каркающе смеюсь – совсем как Тёма в день, когда он в последний раз дышал:
– Хороший день, чтобы начать.
Леонид молча протягивает мне пачку и щелкает зажигалкой.
Первые затяжки идут с трудом, дым рвется наружу с кашлем, но я вдыхаю снова и снова. Даже это ощущение лучше, чем отсутствие вкуса еды на языке и тепла солнца на лице, преследующее меня в прошедшие с тех пор дни.
Я так и не сумела заплакать.
Какое-то время мы просто смотрим на тень от сосен, покачивающуюся на нагретом асфальте.
– Я ухожу, – говорю я потом, и Леонид без удивления кивает:
– Паша тоже подал в отставку.
– Я ухожу из Бойцов. Но хотела бы остаться тренером.
Он поворачивает голову, глядя, как я подношу догорающую сигарету к губам. Я не вижу его лица, но впервые за восемь лет знакомства слышу в словах моего куратора потрясение, когда он спрашивает:
– Ты остаешься в Управлении?..
– Я ухожу из Бойцов, – повторяю я. – У Санечки теперь только мать. Я больше не имею права рисковать.
– И почему?
Хороший вопрос. Почему я не буду ненавидеть. Почему не буду мстить. Почему не восстану против тех, кто пользуется людьми, зная, что у них есть срок годности.
Почему я останусь с теми, кто сломал мою жизнь.
– Тёма погиб, чтобы в этом мире не стало одним монстром больше. – Я выдыхаю горький дым в последний раз. Хотела бы я, чтобы горечь внутри вышла так же легко. – Если я могу сделать что-то, чтобы было меньше монстров, меньше жертв… Он бы этого хотел.
Мир. Жизнь. Взросление. Работа. Любовь. У всего есть обратная сторона. Я их узнала – и в моих силах сделать так, чтобы кто-то узнал чуточку меньше.
Наш с Тёмой ребенок, например. И много других детей, выросших и пока нет.
Леонид наблюдает, как я бросаю окурок в урну и поднимаюсь с обесцвеченной снегом и дождем лавки.
– У меня редко были такие соратники, Вася, – слова мягкие, как тополиный пух, который снова носится в воздухе. – Спасибо.
Я киваю, как один соратник другому, и отворачиваюсь. Зенитное солнце толкает меня в спину; вкус сигареты горчит на губах, пока я ухожу беречь кого-то, кто никогда не познает то же, что познала я.
До встречи, соратник мой, муж мой, любовь моя.
Свидимся однажды, на обратной стороне.
Саша СтепановаГород говорит
Хуже всего собака. Никогда бы такую не выбрала. Но папа ни с кем не советовался – он вообще не выбирал. Приехал в приют, ткнул наугад: «Я не Бог и не могу решать, кому из них спать на диване, кому в говне». Я тогда разозлилась страшно: а жест вот этот царский, дарование случайности – не божья ли милость, которую он себе присвоил? Наплевательство. У тебя двушка в Цариках, парк Сосенки и пенсия по инвалидности, тебе, может, внуков еще воспитывать… Но с внуками не складывалось, да и возвращаться в Москву я не собиралась – кому вообще нужна эта Москва, когда есть город, который можно обойти пешком, с черепичными крышами, морем и культом уличных котов?.. Москва жгла подошвы. От нее хотелось отвернуться. А тут еще эта собака – я тоже ей не нравлюсь, хорошо, что есть Лиза, которая присматривает за квартирой и за собакой, пока я добираюсь из аэропорта. Не родственница и не соседка. В переписке она обозначила себя «коллега по ЦКЛК». Я погуглила. Это оказался клуб любителей кактусов.
– Она привыкнет, ей время надо, – смущенно говорит Лиза. Можно подумать, это ее собака скулит сейчас за дверью гостиной. – На кухню, на кухню проходи, ага. Похожи-то как, сразу видно – дочка приехала.
Папина кухня выглядит по-прежнему – как оранжерея кактусов, только на полу – две пластиковые собачьи миски, зеленая и красная.
– Корм у нее заканчивается, только на завтра хватит. Надо брать такой же, от дешевого она дрищет. Поздно уже, пойду, если что – звони.
– А она меня… не сожрет?
– Да нет. – Лиза уже обувается. – Она так-то трусливая. Боится тебя, наверное.
Это не успокаивает. Оставшись в одиночестве, я сажусь на пол и смотрю на запертую дверь. Собака умолкла и только изредка приглушенно ворчит. С ней, наверное, гулять надо. Как гулять с собакой, которая тебя ненавидит? Я приоткрываю дверь и тихонько зову в щелочку: