– Я еврейка, – говорю я. – У нее не будет Рождества.
Тик удивленно смотрит на меня:
– Серьезно? Хорошо, тогда Ханука. Это не важно – главное, пусть будет для нее праздник.
– Что ты имеешь в виду? – спрашиваю я. – Праздник, а не... что?
– Праздник, а не тусовка с кучей знаменитых гостей, которые заняты только собой. Детский праздник, а не Жерар Депардье, наряженный Санта-Клаусом, и Дэниел Дэй-Льюис, распевающий колядки, пока ребенок сидит у себя в комнате и смотрит телевизор с няней.
Честно говоря, я бы сама напросилась на такой праздник, но я понимаю, какой это облом для ребенка.
– Ну, если учесть, что самый знаменитый человек, которого я знаю, – это ты, мне об этой проблеме можно не беспокоиться. Но спасибо за подсказку.
– Пожалуйста, – говорит она. – Без проблем. Она вдруг резко поднимается на ноги и распахивает дверцу:
– Ну все, можно идти. Папа, наверное, решил, что я его бросила.
Я встаю и поправляю платье на животе. Тик делает еще один здоровый глоток ополаскивателя, выплевывает в раковину и направляется к двери.
– Стоп, – говорю я. Со спины видно, что я пропустила кусок макаронины, когда вычищала тошнотину из волос.
Я подхожу к ней и вытаскиваю его.
– Ну вот, – говорю я. – Теперь как новенькая. Она стоит передо мной и кусает губу, а потом наклоняется и крепко-крепко обнимает.
– Спасибо, миссис Стоун, – шепчет она.
Вернувшись в зал, я обнаруживаю Эндрю, сидящего в одиночестве за коктейльным столиком в окружении четырех тарелок с едой.
– Ты где была? – спрашивает он. – Я уже час тебя ищу.
Бедный Эндрю. Помните, я говорила, что нет ничего хуже, чем болтаться в толпе юристов, когда ты трезв, как стеклышко? Это неправда. На самом деле нет ничего хуже, чем болтаться в толпе юристов, когда ты трезв и даже не юрист.
– Извини, – говорю я, усаживаясь напротив него. – Тик напилась, ее жутко тошнило в туалете, так что я решила побыть с ней немножко.
– Ты с ней... серьезно?
Он с недоверием смотрит на меня. Эндрю знает, что я не выношу блюющих людей. В прошлом году он чем-то отравился, и мне пришлось уйти из дому, потому что я не могла слышать этих звуков. Впрочем, чтобы восстановить справедливость, надо заметить, что Эндрю – самый громкий блевун, которого я когда-либо встречала. Он издает такие звуки, от которых просто некуда скрыться: реверберирует вся квартира, как будто его подключили к усилителю. Это невероятно омерзительно.
– Вот так, – говорю я, кивая, – Представляешь? Я даже руками трогала.
Он так улыбается, как будто я ему только что сообщила, что меня за выдающиеся достижения наградили пожизненной пенсией.
– Зайка, я так горжусь тобой. С Тик уже все в порядке?
– Да, думаю, нормально. Мне вдруг стало очень жаль ее. Она на самом деле такая... я не знаю, как сказать... такая одинокая. В этом возрасте кажется, что весь мир должен вращаться вокруг тебя. Мне лет до двенадцати в голову не приходило, что у моих родителей есть еще какая-то жизнь, кроме родительской. Хотя, думаю, у нее совсем другая ситуация. Она для своих родителей – как сноска в тексте. Они на нее обращают внимание, когда это удобно для них. Так грустно.
– Зайка, милая, – говорит он, ехидно ухмыляясь, – если бы я не знал тебя хорошо, я бы подумал, что ты на жалость давишь.
Я возмущенно пыхчу и делаю сердитое лицо.
– Как смел ты вымолвить сие богохульство! – говорю я. – Я не давлю на жалость. Временное размягчение, краткий момент слабости, не надейся.
Эндрю продолжает ухмыляться, а в это время за его спиной незаметно появляется Стейси. Она ловит мой взгляд, прикладывает к губам палец, а потом резко наклоняется и хватает у Эндрю из-под носа последний яичный рулетик.
– Эй! – кричит Эндрю, разворачиваясь к ней. – Горовиц, сама найди себе еду. Она мне нелегко досталась.
– Извини, Дрю, кто смел, тот и съел.
Она находит себе стул и подсаживается к нашему столику, а Эндрю подтаскивает тарелки поближе к себе и устраивает баррикаду из рук, чтобы Стейси было не дотянуться.
– Ну, – говорит она мне, – и как тебе понравился Тодд?
– Очень понравился, – говорю я. – Он милый, он хорошо одевается, и, кажется, он умный. Еще я думаю, что он говнюк порядочный, и что раз ты притащила его сюда, значит, у вас все серьезно, – многозначительно смотрю на нее, надеясь на полноценный ответ.
Она закатывает глаза:
– Я притащила его сюда, чтобы было с кем поболтать, кроме вас и людей, которых я вижу на работе каждый божий день. Но он ведь душка, правда? А что он умеет делать языком!
Эндрю забывает про баррикаду и гневно хлопает ладонями по столу.
– Я обязательно должен это слушать? – говорит он. Стейси делает молниеносное движение, хватает пирожок с крабами и кидает его себе в рот. Стейси у нас шустрая девочка.
– Эй! – опять кричит Эндрю, сверкая глазами. Стейси театрально воздымает руки, изображая полную невиновность.
– Я не виновата, что ты такой предсказуемый, – говорит она. – Ой, смотрите, вон Лиз Херли пришла! – Эндрю крутит головой, а Стейси хватает с подноса кусочек мяса и, задушевно улыбаясь, встает из-за стола. – Даже слишком легко.
До Эндрю наконец доходит, и он уже ничего не говорит, он рычит.
– Ты уходишь? – спрашиваю я.
– Ага. Тодд на эти выходные забирает ребенка, а няня может только до часа.
Эндрю тупо смотрит то на меня, то на нее.
– Ребенка? Какого ребенка? – говорит он. Мы не обращаем на него никакого внимания.
– Я надеюсь, ты понимаешь, что делаешь, – говорю я.
– Я тебе уже говорила, – говорит она. – Все под контролем.
На следующее утро после вечеринки я понимаю: этот день – явно не мой. Плохой день. Бог с ним, если бы он выдался плохим из-за того, что у меня жуткое похмелье и мигрень, но ведь мы все знаем, что вчера мои отношения с алкоголем ограничились вдыханием винных паров из унитаза, в который блевала Тик. Нет. Это плохой день, потому что я чувствую себя жирной тушей с геморроем. Вокруг ходят красивые тощие тетки в красивых вечерних платьях в облипочку, а я как корова. И я знаю, что единственный способ разделаться с этим ощущением – это забыться в хорошем магазине. Есть ведь счастливые люди, которые борются с депрессией с помощью обжорства, пробежки по парку или излияний в дневник; единственная терапия, которая действует на меня, – операции с кредитной карточкой.
Разумеется, этой проблемой, как и всеми остальными, я обязана маме. Она все время работала, и у нее не было ни времени, ни желания печь мне булочки-пирожки. Когда я приходила из школы, расстроенная своими детскими неприятностями, она никогда не предлагала мне заесть переживания чем-нибудь вкусненьким. Никогда. Обычно это происходило так: «Бедная, как ты расстроилась. Давай пойдем купим тебе новые туфли. Тебе сразу станет лучше». После чего мы прыгали в машину и ехали в какой-нибудь большой магазин, а когда отец приходил домой, тщательно прятали от него покупки.
Впрочем, она была права: мне всегда становилось лучше. Как можно оставаться в плохом настроении, если завтра идешь в школу в чем-нибудь новеньком? Тем не менее вы видите, как эта родительская стратегия привела меня к полномасштабной взрослой проблеме. Особенно в том, что касается укрывания покупок от того, кто за них платит.
В общем, когда я вчера ездила на Беверли-драйв за лифчиком без лямок, я случайно оказалась около «Горошины в стручке» и увидела в витрине огромную надпись «Сезонная распродажа» и с тех пор только о ней и думала. Все утро я уговаривала себя и призывала к здравому смыслу: зачем покупать новые шмотки, если носить я их буду всего три месяца? Но моя машина сама подъехала к магазину, остановилась и выкинула меня перед дверью, где я и стою теперь, трепеща, как наркоман в предвкушении дозы.
Я потрачу не больше трех сотен.
Я вхожу внутрь и тут же понимаю, что дело плохо. Брючки, которые в мой последний приход стоили сто пятьдесят баксов, теперь идут за тридцать пять. Свитера – со скидкой 75%. И разумеется, свежеприбывшая весенняя коллекция, а в ней есть чудные, чудные капри от «Чайкенс», которые я хочу, и бежевые, и серенькие.
Продавщица обнаруживает меня, когда у меня на руке уже висит несколько вещей. Моя старая добрая подруга Шерри.
– Здравствуйте, – говорит она. – Я надеялась, что вы зайдете на распродажу!
Еще бы, думаю я. Конечно, надеялась.
– Я смотрю, вы уже нашли «Чайкенс». Мы только что получили прекрасные вещи. Кстати, вы прекрасно выглядите. Какой у вас срок – месяцев восемь?
О-о-о. Не надо так. Это жестоко.
– Нет, – говорю я, стараясь не заплакать. – Седьмой только начался.
Шерри жалобно попискивает, прекрасно понимая, что никаких комиссионных она от меня сегодня не дождется. Но она не знает, с кем имеет дело. Возможно, своим глупым вопросом она даже облегчила свою участь.
– Послушайте, – говорю я, стараясь, чтобы это звучало так же враждебно, как я себя чувствую. – Буду с вами откровенна. У меня сегодня тяжелый день, и я хочу все сделать сама. Вопрос не в вас – я сделаю покупку и оставлю комиссионные, но я совсем не в настроении с кем-либо общаться.
– Без проблем, – говорит Шерри, вся такая улыбчивая и понимающая, как будто слышала это уже тысячу раз. – Я прекрасно понимаю. У всех у нас бывают плохие дни. Если я понадоблюсь, я буду у кассы.
Bay. Держит удар. Мне приходит в голову, что такие ситуации обязательно должны быть упомянуты в инструкции для персонала. Если покупательница просит оставить ее одну, делайте, как она говорит, но не принимайте это на свой счет. Постарайтесь понять, что у нее, возможно, впервые появился геморрой или вполне объяснимый упадок духа. Боже мой. У них тут гении работают, в этой «Горошине в стручке».
Предоставленная наконец самой себе, я тащу охапки одежды в примерочную, уверяя себя, что на самом деле я не собираюсь их