Девять рассказов — страница 25 из 31

ину погребения Христа сестры Ирмы.

Мне бы хотелось сказать, что вечер четверга был причудливым или, возможно, зловещим, но дело в том, что для вечера четверга у меня нет никаких прилагательных. Я вышел из Les Amis после обеда и направился не знаю, куда – может, в кино, а может, просто на долгую прогулку; не могу вспомнить, и мой дневник за 1939 год меня, в кои-то веки, тоже подводит, поскольку нужная мне страница совершенно пуста.

Впрочем, я знаю, почему страница пуста. Когда я возвращался оттуда, где провел вечер – помнится, уже стемнело, – я остановился на тротуаре возле школы и взглянул на освещенную витрину ортопедической мастерской. И тогда случилось нечто страшное. Меня поразила мысль, что как бы спокойно, разумно или элегантно я ни научился жить когда-нибудь, я всегда буду в лучшем случае гостем в саду эмалированных писсуаров и тазиков, с незрячим деревянным идолом, облаченным в размеченный грыжевой бандаж. Эта мысль, разумеется, не могла преследовать меня дольше нескольких секунд. Помню, как взбежал наверх, к себе в комнату, разделся и лег в постель, даже не открыв дневник и не думая об этом.

Несколько часов я пролежал как в лихорадке. Услышав стон в соседней комнате, я невольно подумал о своей заветной ученице. Я попытался представить день, когда навещу ее в монастыре. Представил, как она выходит мне навстречу – у высокого проволочного забора – скромная, прекрасная девушка восемнадцати лет, еще не давшая невозвратных обетов и свободная уйти в мир со своим нареченным Пьером Абеляром[63]. Представил, как мы с ней идем, медленно и молча, в дальнюю изумрудно-зеленую часть монастырского сада, и я внезапно и безгрешно кладу ей руку на талию. Этот образ был до того экстатичен, что мне, в итоге, пришлось с ним расстаться, и я заснул.


Я провел все утро пятницы и большую часть дня в тяжких трудах, пытаясь с помощью кальки изобразить правдоподобные деревья на месте леса фаллических символов, которые мужчина из Бангора, штат Мэн, сознательно нарисовал на дорогой льняной бумаге. Ближе к половине пятого по полудни я почувствовал себя умственно, духовно и физически выжатым и едва встал из-за стола, как ко мне приблизился месье Ёсёто. Он что-то протянул мне – протянул так небрежно, как официант обычно протягивает меню. Это было письмо от матери-настоятельницы монастыря сестры Ирмы, уведомлявшее месье Ёсёто, что отец Циммерманн по обстоятельствам, от него не зависящим, вынужден был изменить свое решение относительно обучения сестры Ирмы в Les Amis Des Vieux Maitres. В письме говорилось, что они глубоко сожалеют, если этой переменой планов причиниле школе какое-либо неудобство или неловкость. Мать-настоятельница искренне надеялась, что первый взнос за обучение в сумме четырнадцати долларов сможет быть возвращен на счет епархии.

Я давно живу с уверенностью, что мышь, прихрамывая домой с пожарища колеса обозрения, лелеет небывалый первоклассный план убийства кошки. Прочитав и перечитав письмо матери-настоятельницы, я просидел несколько долгих минут, буравя его взглядом, а затем встрепенулся и написал письма четырем моим оставшимся студентам, посоветовав им оставить всякую надежду стать художниками. Я написал им – каждому в отдельности, – что у них совершенно нет таланта, который стоило бы развивать, и что они попросту теряют драгоценное время – как свое, так и школьное. Все четыре письма я написал по-французски. Дописав, я тут же вышел и отправил их. Удовлетворение оказалось скоротечным, но очень-очень сильным.

Когда пришло время идти маршем на кухню обедать, я попросил извинить меня. Я сказал, что плохо себя чувствую. (В 1939 году я лгал с гораздо большей убежденностью, чем говорил правду, поэтому был уверен, что месье Ёсёто взглянул на меня с подозрением, услышав, что я плохо себя чувствую.) Я поднялся к себе в комнату и уселся на подушку. Я просидел не меньше часа, уставившись на щелку в шторах, пропускавшую дневной свет, не закурив, не сняв пиджак и не ослабив галстук. Затем вскочил, взял несколько листов личной почтовой бумаги и написал второе письмо сестре Ирме, прямо на полу.

Письмо это я так и не отправил. Далее я привожу его дословно.


Канада, Монреаль

28 июня 1939 года

УВАЖАЕМАЯ СЕСТРА ИРМА,

[Для редактора: это письмо опять же написано несколько косноязычно, что я стараюсь передать и в переводе] Не сказал ли я вам невзначай в прошлом письме чего-либо дурного или непочтительного, что достигло внимания отца Циммерманна и доставило вам какое-либо неудобство? Если дело в этом, я умоляю вас дать мне хотя бы здравую возможность взять назад слова, которые я, возможно, нечаянно сказал в порыве завязать с вами дружбу как бы между студенткой и преподавателем. Разве эта просьба слишком велика? Я так не считаю.

Голая правда такова: если вы не усвоите некоторые рудименты данной профессии, вы до конца жизни будете только очень-очень интересной художницей, но не великой. Это ужасно, на мой взгляд. Вы сознаете, насколько ситуация критична?

Возможно, что отец Циммерманн вынудил вас отказаться от школы потому, что подумал, что это может помешать вам стать компетентной монахиней. Если дело в этом, я не могу не сказать, что считаю это слишком опрометчивым с его стороны в нескольких отношениях. Это не помешает вам стать монахиней. Я сам живу как дурной монах. Худшее, что жизнь художницы может причинить вам, это сделать вас постоянно слегка несчастной. Однако, это не трагическая ситуация, на мой взгляд. Я пережил счастливейший день моей жизни много лет назад, когда мне было семнадцать. Я шел на ланч, чтобы встретиться с мамой, которая впервые выходила на улицу после долгой болезни, и я чувствовал себя экстатически счастливым, когда внезапно, пока я шел по авеню Виктора Гюго, то есть по улице в Париже, я врезался в одного типа совершенно без носа. Прошу вас, пожалуйста, фактически умоляю, обдумайте этот фактор. Он весьма обременен значением.

Также возможно, что отец Циммерманн добился, чтобы вы отказались от дальнейшего образования по той причине, что ваш монастырь не располагает средствами для оплаты вашего обучения. Откровенно говоря, я надеюсь, что дело в этом – не только потому, что это дает мне моральное облегчение, но и в практическом смысле. Если дело действительно в этом, вам стоит только слово сказать, и я готов предлагать свои услуги безвозмездно неопределенный период времени. Можем ли мы обсудить этот вопрос в дальнейшем? Могу ли я снова спросить, когда у вас приемные дни в монастыре? Могу ли я запланировать визит к вам в монастырь на следующее воскресенье, 6 июля, между 3 и 5 часами пополудни, в зависимости от расписания поездов между Монреалем и Торонто? Я ожидаю вашего ответа с большой тревогой.

С уважением и восхищением,

Искренне ваш, (подпись)

ЖАН ДЕ ДОМЬЕ-СМИТ

Штатный преподаватель

Les Amis Des Vieux Maitres


P.S. В прошлом письме я между делом спросил, не Мария ли Магдалина, грешница, та молодая дама в синем платье на переднем плане вашей религиозной картины. Если вы еще не ответили на мое письмо, пожалуйста, воздержитесь от этого. Возможно, что я заблуждался и не желал бы провоцировать какие-либо разочарования на данном этапе моей жизни. Я желаю остаться во тьме.


Даже сегодня, столько лет спустя, мне сложно не морщиться, вспоминая, что я захватил с собой в Les Amis смокинг. Но я-таки захватил его и, написав письмо сестер Ирме, я его надел. Все это происшествие, казалось, призывало меня напиться, и поскольку я сроду не напивался (из страха, что пьянство сделает нетвердой руку, написавшую картины, снискавшие три первых приза, и т. п.), я поддался соблазну приодеться по такому трагическому случаю.

Пока Ёсёто оставались на кухне, я проскользнул на первый этаж и позвонил в отель Уиндзор – подруга Бобби, миссис Икс, рекомендовала мне его перед тем, как я оставил Нью-Йорк. И зарезервировал столик на одного, на восемь часов.

Около семи тридцати, приодевшись и причесавшись, я высунул за дверь голову, проверить, не рыскают ли там Ёсёто. Почему-то мне не хотелось, чтобы они видели меня в смокинге. Их не было поблизости, и я поспешно вышел на улицу и стал высматривать кэб. Во внутреннем кармане куртки лежало мое письмо сестре Ирме. Я намеревался перечитать его за ужином, пожалуй, при свечах.

Я проходил квартал за кварталом, не видя ни единого кэба, тем более, свободного. Это было тягостно. Верден – это такая часть Монреаля, где одеваться хорошо не принято, и я не сомневался, что каждый прохожий бросает на меня осуждающие взгляды. Когда же я, наконец, поравнялся с закусочной, где лопал в понедельник Кони-айлендские сосиски в тесте, я решил, что мой столик в отеле Виндзор обойдется без меня. Я вошел в закусочную, уселся в последнюю кабинку и заказал суп, булочки и черный кофе, прикрывая левой рукой бабочку. Я надеялся, что другие посетители подумают, что я официант, идущий на работу.

Когда я пил вторую чашку кофе, я достал неотправленное письмо сестре Ирме и перечитал его. Суть его показалась мне мелковатой, и я решил метнуться в Les Amis и малость подправить его. Кроме того я обдумал план навестить сестру Ирму и задался вопросом, такая ли это хорошая идея – взять билет на поезд в тот же вечер. С этими двумя мыслями – ни одна из них на самом деле не придала мне душевного подъема, в котором я нуждался – я вышел из закусочной и поспешил обратно в школу.

Минут через пятнадцать со мной произошло нечто невероятное. Я сознаю, что от такого заявления за милю несет надуманной историей, но эта, напротив, совершенно правдива. Я должен коснуться происшествия экстраординарного, до сих поражающего меня своей трансцендентностью, и мне бы не хотелось, по возможности, выдавать его за случай, пусть даже пограничный случай подлинного мистицизма. (Иначе, как мне кажется, это было бы все равно, что сказать или намекнуть, что вся разница в духовном отношении между Св. Франциском и рядовым неврастеником, целующим по воскресеньям прокаженных, чисто