– Мама, не позорь себя, – и вышла со двора.
Куда она отправится, было ясно каждому. Катерина Семеновна оделась и, взяв извозчика, поехала к воротам острога. Дочь она увидела сидящей в повозке, которая, пропустив вереницу каторжников, направилась вслед за ней. Они ехали рядом, борот о борт, и мать грозила дочери во всеуслышание всеми смертными карами, а та молча продолжала свой намеченный путь. У моста коляска Катерины Семеновны, по ее указанию, выехала вперед и перегородила дорогу. Она сошла и, подойдя ближе, ухватила дочь за рукав, твердя: «Выходи! Я все равно не пущу тебя никуда!» Кучер Раисиной повозки проявлял всяческие признаки недовольства и досады. «Давайте, барышня, сходите! Разберитесь между собой, а меня не путайте». Дочь полезла за пазуху, и, достав оттуда пухлую пачку бумажек, вынула несколько крупных денежек и отдала ему: «Сходи ты, я покупаю у тебя упряжку». Увидев, сколько дала девица, тот мухой слетел с козел, низко поклонился и был таков. Раиса пересела на его место: «Трогай! Но!» Мать ухватилась за удила и повисла на них. Дочь не смогла переехать мать и остановилась.
– И откуда у тебя такие деньжищи? – задыхаясь, спрашивала Катерина Семеновна.
– Скопила, – отвечала ей дочь. – Даже не пытайся доказать, что я их украла!
– А-ааааа! Это папаша твой сердобольный! Он дал?
– Мама! – дочь, наконец, сорвалась из своего нечеловеческого спокойствия в истерику. – Мама! Дай мне жить! Уйди, мама!
– Жить захотела?! За моей спиной делишки крутишь? С отцом сговорилась? Позоришь нас! За острожником увязалась, ни чести, ни гордости! – тоже в запале, уже не соображая, что и кому она говорит, кричала Катерина Семеновна. – Жить! Ишь, ты! Разбежалась!
Дочь хлестнула коня и неловко стала объезжать перегородившую дорогу пролетку. Она выехала каким-то чудом на мост, но тут заднее колесо застряло между двух осклизлых бревен и ей никак не удавалось сдвинуться дальше. Она оглянулась, посмотреть, что произошло, и невольно увидела лицо матери. Та довольно ухмылялась – снова все складывалось по ее хотению. Раиса стала понукать лошадь так, что та взвилась на дыбы и рванула повозку вперед. Остальное Катерина Семеновна видела, как во сне. Повозка двинулась и понеслась вперед, но тут же стала вихлять задом – колесо осталось там, где его защемило. Она видела испуганное лицо дочери, которая успела обернуться еще раз, а затем – сначала передние колеса закружились в воздухе, потом все повозка как-то неловко завалилась набок, и, сдвинувшись к самому краю настила, зависла на мгновение над пропастью. Тело ее дочери сшибло деревянные перила и скрылось внизу, лошадь еще несколько секунд держалась, упираясь всеми копытами, но после упала и ее тоже стянула под мост, привязанная к ней упряжью тяжелая повозка. И все стихло.
Дочь не утонула. Она упала на то место, где плещутся волны о песок, и берег соединяется с рекой. Кажется, становой пристав говорил, что она сломала себе шею. Это было уже неважно. Муж, умирал долго, целых две недели. Последнее, что она сумела разобрать из его, становящейся все бессвязней речи, было: «Теперь твоя жизнь станет спокойной. Не за кого больше бояться. Все в твоей власти, Катя. Все под надзором». Она похоронила и его, и еще с полгода жила как старые заведенные часы в уже пустующем доме. Просыпалась. Шла. Возвращалась. Миновало лето, и в один из теплых дней Катерина Семеновна пошла в церковь. Туда она тоже ходила часто. Ходила по привычке. Мало что улавливая из происходящего вокруг, она в тот день почему-то отчетливо услышала беседу об этом монастыре. В том разговоре даже путь до него подробно упоминался. Она пришла домой и все помнила его. Собралась. Оставила дело на приказчиков. Приехала сюда. Живет вот.
***
Полетаев слушал трезвую и безжалостную к себе повесть вдовы, и сердце его обливалось кровью. Не то, чтобы все члены ее семьи, ушедшие один за другим, были для него бестелесными тенями словесного рассказа, а не людьми во плоти – с болью и чувствами. Нет, он ясно представлял их, страдал за них и вместе с ними, и по всему выходило, что эта женщина – монстр, что ей нет ни оправданий, ни понимания человеческого. Да он и не оправдывал ее вовсе. Ему почему-то было просто ее жаль. Жалко было ее. Их нет уже, а она вот сидит тут, вспоминает про них своими пересохшими губами, не плачет даже, обстоятельно отвечает Демьянову на уточнения и вопросы. А впереди – жизнь. И что творится у нее внутри этого мнимого спокойствия, не дай Бог знать никому. Наконец, она замолчала.
Интересно все-таки, что же сказал ей суровый старец, если сперва она выплакала все нутро до последней капли, а теперь вот выговаривается случайным слушателям и, видать, тоже до донышка?
– А что ж исповедник-то наш? – Рафаэль Николаевич как будто подслушал его невысказанный вопрос. – Что он велел тебе, сестра? Вы ж говорили с ним?
– Исповедник? – голос вдовы перехватило, она всхлипнула. – Говори-ииии-ли…
Андрей Григорьевич стоял от скамьи шагах в трех, облокотившись на свою трость, и напряженно вслушивался.
– Серчал? – снова подтолкнул вдову к продолжению рассказа Демьянов.
Вдову стали душить слезы.
– Ничего не велел. Ничего не спрашивал, – она утерлась платком, явно желая сдержаться. – С порога говорит: «Прости меня, дочь моя».
– Это он тебе? – удивился Рафаэль Николаевич.
– То-то, что он, – Угрюмова вспоминала, как это было, и слезы сами собой переполнили ее глаза. – Я говорю: «Батюшка, я тут, чтобы ты простил. Научил, как вымолить прощение. Что ты!» А он: «Прости, не смогу с тобой говорить, пока не простишь!» Я ему отвечаю: «Да за что же мне прощать, я и не знаю о Вас, батюшка, ничего дурного, к Вам за святостью идут, как же это?»
– А он? – теперь уже совершенно спокойно и даже с каким-то прищуром выведывал Демьянов.
– А он: «А знала бы, простила? Все простила бы, дочь моя? Смогла бы простить? Мне нужно твое прощение. Смилуйся, прости, как себя саму простила бы!»
– А ты? – Демьянов не смотрел на вдову, а Полетаев видел, как меняется ее лицо.
Катерина Семеновна перестала крепиться, рот ее широко раскрылся, и гортанные рыдания вырвались наружу вместе с тонкими нитями слюны. Она не вытирала слез, а рыдала все горше, извергала почти звериные рыки, не сдерживая себя больше и не обращая внимания на то, как она сейчас выглядит – в слезах, с растрепанными волосами, некрасивая и страшная в своем горе. Полетаев даже рванулся к скамье, чтобы успеть придержать ее за плечи, потому что ему показалось вдруг на миг, что с очередным вырвавшимся из нее стоном, она привстанет со скамьи, да и кинется вниз с обрыва. Но Демьянов зыркнул на него молниями глаз, и Андрей Григорьевич застыл в немом порыве.
И вот прошла минута, потом другая, третья. Рыдания стали затихать и перешли в обычный женский плач, почти детский. Потом пошел на убыль и он, вдова снова пыталась говорить.
– Он… Он… Я ему… «Ты! Ты прости!» А он: «Бог все простит. Вот ты только попросила, а он уже простил. А я его пуще себя слушаю. Я тебя, милушка, уже давно простил, а как простил, так и позвал». Я как это «милушка» услыхала, так выбежала оттуда, ничего не могла – ни сказать, ни вздохнуть…
– Да, тяжеленько, – задумчиво протянул Демьянов.
– Что ты? – вдова всхлипнула еще раз, убрала платок от лица и впервые посмотрела на собеседника удивленным, но осмысленным взглядом. – Что тяжело?
– Задачка тяжелая, говорю, – продолжал Рафаэль Николаевич рассуждать, как об обыденном. – То ли дело – отмолить, да? Сказали тебе сколь земных поклонов, да сколь «Отче наш». Ходи, считай – год, два, все одно когда-то срок выйдет. А тут «прости». Да еще «как себя». Что мыслишь, сестра? Что же дальше?
– Я? – взгляд вдовы менялся снова, сначала ухмылка вернулась на ее искривленные губы, потом она стала похожа на себя вчерашнюю, со взглядом презрительным и колючим, и уже после Полетаев понял, что она беззвучно хохочет. – Простить? А-ха-ха! Простить меня? – рыдания снова возникли и смешались с этим страшным смехом. – Да захоти я этого сама, кто ж меня простит! Разве ж такое прощается?
– Да всякое прощается, – тихо пробубнил Демьянов, чем только подлил масла в огонь.
– Не всякое! – орала на него вдова, и Андрей Григорьевич испугался, что сейчас повторится сцена избиения, так близко они сидели друг от друга. – Мне нет прощения! Дочь, муж, разве ж они простили бы? Так их хоть как людей… А сын мой? Против Бога сотворил, это как мне себе простить?
– За грехи свои сам каждый перед Ним отвечает, – бесстрашно лез в полымя Демьянов.
– Ненавижу! Ненавижу! – почти визжала вдова, но уже ученый Полетаев не лез в защиту, видя, что каким-то чудом его приятель остается невредимым, он только наблюдал пристально, завороженный этой неприятной сценой. – Никогда! Никогда себя не прощу! И дочь! И сыночек мой не простит! Никогда не простят! Этому нет прощения!
– Господи! Бедная! Несчастная Вы женщина! – не выдержала душа Андрея Григорьевича, и он не мог смолчать. – Их уж на земле нет, а Вы все за них решаете!
***
Ночь прошла мирно. Полетаев прислушивался, но, кроме храпа сиделки ничего не слышал за стеной. Эти размеренные нынче рулады лишь придавали обстановке какой-то домашний покой. Андрей Григорьевич, незаметно для себя, задремал. Ему снилась Лиза, она пришла к нему сама и стояла, не смея переступить порог. Он видел, что она поддерживает руками свой большой живот, и во сне понимал, что это значит. Он хотел простить дочку, прижать к себе, сказать ей, что все понимает. Но она заговорила первая, спокойно и внятно объясняя ему, что уходит насовсем, что у ребенка этого отца нет, и что она должна справиться со всем сама. А он отвечал ей, что у нее-то отец есть, и спрашивал с болью – зачем она его так обижает? А Лиза в ответ лишь грустно улыбалась.
Чем закончилось видение, он не помнил, а проснулся с первыми лучами солнца и пошел в церковь. Вчера они с Демьяновым отстояли большую службу до самого конца, а вдова ушла раньше и спала в домике после всех своих мытарств. А сейчас Андрею Григорьевичу захотелось побыть в храме одному, без сопровождающих. Он попал между службами, когда прибирались. Было тихо. Постоял, его не гнали. Выходя уже, столкнулся с батюшкой, тот стал расспрашивать. Узнав, что все более-менее хорошо, попросил передать вдове, что ждет ее для разговора.