Джози отвернулась.
– У меня следующим уроком тест, – сказала она. – Можешь отвезти меня обратно?
Алекс молча развернула машину. Было уже слишком поздно пытаться что-то исправить: сказать дочери, что о ней тоже есть кому позаботиться, что она не одна.
В два ночи, укачивая младенца, который ревел уже пять часов кряду, Джордан сказал жене:
– Напомни-ка мне, зачем мы завели ребенка?
Селена сидела за кухонным столом или, точнее, лежала, опустив голову на руки.
– Потому что ты хотел, чтобы кто-нибудь унаследовал мои замечательные гены.
– По-моему, он унаследовал от нас черт знает что!
Вдруг Селена выпрямилась.
– Эй, – прошептала она, – он уснул.
– Слава богу! Забери его у меня.
– Еще чего! Он же в кои-то веки успокоился, после того как весь день с ума сходил.
Джордан сердито посмотрел на Селену и сел в кресло напротив нее, не выпуская сына из рук.
– Он такой не один.
– Мы опять говорим о твоем деле? А то, если честно, Джордан, я так вымоталась, что не успеваю следить за сменой тем. Особенно если ты говоришь намеками.
– Я просто не понимаю, почему она не взяла самоотвод. Ей напомнили о дочери, а она это проигнорировала. И, что еще удивительнее, Ливен тоже.
Селена, зевнув, встала:
– Дареному коню в зубы не смотрят, мой милый. Судья Кормье для тебя лучше, чем Вагнер.
– И все-таки что-то не дает мне покоя.
– Может, небольшие опрелости? – снисходительно улыбнулась Селена.
– Даже если девчонка сейчас ничего не помнит, то может вспомнить потом. И каким же образом Кормье собирается оставаться беспристрастной, зная, что мой подзащитный застрелил парня ее дочки, а та стояла рядом и все видела?
– Ну подай прошение о том, чтобы Кормье отстранили, – предложила Селена. – Или подожди, пока это сделает Диана. – (Джордан молча поднял на жену глаза.) – На твоем месте я бы держала рот на замке, – добавила она.
Он протянул руку и схватил ее за пояс, так что халат развязался.
– Когда это я молчал?
– Все однажды бывает в первый раз, – рассмеялась Селена.
На каждом этаже изолятора строгого режима было по четыре камеры размером шесть футов на восемь с койкой и унитазом. Питеру потребовалось три дня, чтобы привыкнуть без боли в животе испражняться при надзирателях, расхаживающих по коридору. Зато теперь он, наверное, умел ходить в туалет по команде, и это свидетельствовало о том, что он адаптировался.
В конце коридора был маленький телевизор, перед которым стоял всего один стул. На нем сидел тот, кто находился в изоляторе дольше всех, а остальные выстраивались у него за спиной, как бездомные в очередь за супом. Программ, которые бы всех устраивали, было немного. Чаще всего смотрели Эм-ти-ви, а еще включали ток-шоу Джерри Спрингера. Питер объяснял это тем, что его товарищам по несчастью было приятно осознавать: каких бы дров они ни наломали, на свободе есть кто-то еще глупее их.
Весь изолятор лишался просмотра телевизора, если один из заключенных совершал какой-нибудь проступок. Например, Сатана Джонс (на самом деле его звали Гайлорд, но он свернул бы шею любому, кто произнес бы его настоящее имя даже шепотом) однажды нарисовал на стене своей камеры двух надсмотрщиков, исполняющих горизонтальный танец. Тогда всем запретили смотреть телевизор целую неделю, и центром притяжения стал противоположный конец коридора: душ с пластиковой занавеской и телефон, с которого можно было звонить за доллар в минуту, причем каждые десять секунд слушать: «Этот звонок совершается из Службы исполнения наказаний округа Графтон», – на случай если кто-нибудь имел счастье это забыть.
Питер начал качать пресс. Вообще-то, он ненавидел это, как и любые другие физические упражнения, но если просто сидеть и пухнуть, то все начнут пользоваться твоей неспособностью за себя постоять. Еще можно было заниматься на тюремном дворе во время прогулок. Питер пару раз выходил – не для того, чтобы бегать, играть в баскетбол или втихаря покупать сигареты и наркотики, контрабандой пронесенные в тюрьму. Ему просто хотелось подышать не тем воздухом, который только что выдохнул кто-нибудь из других заключенных.
Со спортивной площадки, к сожалению, было видно реку. Кому-нибудь этот вид, вероятно, показался бы бонусом, но на самом деле он только дразнил. Иногда, при определенном направлении ветра, до Питера даже долетал запах ледяной воды и влажной почвы. Питеру невыносимо было думать, что он больше никогда не спустится к этой реке, не пройдется босиком по кромке, не поплавает и даже не сможет утопиться, если уж на то пошло.
Питер сел на койку, после того как сто раз выполнил упражнение ситап. Это было даже забавно, что за месяц выполнения этих упражнений он здорово окреп и, пожалуй, мог бы дать пинка под зад Мэтту Ройстону и Дрю Жирару одновременно. На койке лежал бланк заказа, предоставленный тюремным магазином. Раз в неделю заключенным полагалось покупать вещи первой необходимости, такие как ополаскиватель для рта и туалетная бумага, по непомерно задранным ценам. При этом Питеру вспоминался Сент-Джон, куда он ездил однажды с родителями: в тамошнем бакалейном магазине кукурузные хлопья стоили долларов десять, потому что были в диковинку. Шампунь, конечно, даже в тюрьме в диковинку не был, но в тюрьме заключенные полностью зависели от администрации, а значит, приходилось платить три с четвертью за бутылку «Перта» или шестнадцать за маленький вентилятор. Альтернатива была одна: понадеяться, что кто-нибудь, кого переводят в другую тюрьму, завещает тебе свое богатство, но Питеру виделось что-то стервятническое в том, чтобы подбирать чужие пожитки.
Послышался топот тяжелых ботинок по металлическому настилу коридора.
– Хоутон, тебе почта, – сказал надзиратель и бросил в камеру два конверта, которые улетели под койку.
Питер протянул руку и подобрал их, царапнув ногтями цементный пол. Первое письмо было ожидаемое – от матери. Она писала ему три-четыре раза в неделю. В основном обо всяких глупостях: как хорошо у нее разросся паучник, о чем пишет местная газета. Сначала Питер даже думал, уж не использует ли мать какой-то тайный язык, чтобы передать ему под видом всякой ерунды нечто очень важное, способное поднять его дух. Но потом понял, что она просто заполняет страницы словами, и перестал даже открывать ее письма. Никаких угрызений совести по этому поводу он не испытывал, поскольку знал: она пишет не для того, чтобы он читал, а для того, чтобы сказать самой себе, что она написала ему письмо.
На родителей Питер не сердился. Во-первых, ему было не привыкать к их недогадливости. Во-вторых, понять его могли только те, кто был в тот день в школе, а они не спешили забрасывать его посланиями.
Уронив письмо матери на пол, Питер посмотрел на адрес, написанный на втором конверте. Адрес был незнакомый: писали не из Стерлинга и вообще не из Нью-Гэмпшира. «Элена Баттиста, – прочел он, – Риджвуд, Нью-Джерси». Питер разорвал конверт и пробежал письмо глазами:
Питер!
У меня такое ощущение, будто я Вас уже знаю, потому что отслеживаю информацию о случившемся в старшей школе Стерлинга. Сама я школу уже окончила и учусь в колледже, однако мне кажется, я Вас понимаю, поскольку была примерно в таком же положении. Сейчас я пишу работу о том, к чему может привести травля одних школьников другими. С моей стороны, наверное, самонадеянно рассчитывать на то, что Вы согласитесь со мной разговаривать… но возможно, если бы я, когда была старшеклассницей, знала кого-то похожего на Вас, моя жизнь была бы другой. Может быть, никогда не поздно???
Искренне Ваша,
Элена Баттиста
Питер похлопал разорванным конвертом по колену. Джордан категорически запрещал ему контактировать с кем-нибудь, кроме родителей, но от родителей толку не было совсем, да и от самого Джордана, честно говоря, мало. Адвокат даже чисто физически присутствовал в тюрьме недостаточно часто и недостаточно подолгу, чтобы Питер мог рассказать обо всем том, что его беспокоило. А Элена была студенткой. Разве это не круто, когда студентка хочет с тобой пообщаться? К тому же раскрывать ей какие-то тайны совершенно не обязательно. Питер взял бланк заказа и поставил галочку напротив графы «Открытка почтовая».
Процесс должен был состоять из двух частей: разбирательство по поводу того, что произошло 6 марта, – звездный час обвинения, и разбирательство по поводу того, что послужило причиной случившегося, – тут наступала очередь защиты. Имея это в виду, жена адвоката опрашивала всех, кто вступал в какие-либо отношения с Питером Хоутоном за семнадцать лет его жизни. Через два дня после предъявления ему обвинений в главном суде первой инстанции Селена сидела во временном кабинете Артура Макаллистера, директора старшей школы Стерлинга. Этот толстяк с бородой песочного цвета, не показывающий зубы при улыбке, напомнил Селене Тедди Ракспина – забавного говорящего медведя из мультиков времен ее детства. Ощущение странности ситуации только усилилось, когда он начал отвечать на вопросы о том, какие меры школа принимает для защиты детей-аутсайдеров от травли.
– Мы не смотрим на такие вещи сквозь пальцы, – заявил Макаллистер, как Селена и ожидала. – У нас все под контролем.
– Если ребенок приходит к вам и жалуется, что его обижают, каковы бывают последствия для обидчика?
– Как показывает наш опыт, Селена… Вы ведь позволите называть вас Селеной? Так вот. Как показывает наш опыт, от вмешательства администрации тому, кого дразнят, становится только хуже. – Макаллистер задумался, потом продолжил: – Я знаю, что люди говорят о произошедшем. Проводят параллели со школой «Колумбайн», с тем, что случилось в Падьюке, и с другими подобными трагедиями. Но я уверен: если Питера и обижали, то само по себе это не могло привести его к тому, что он совершил.
– Предположительно, совершил, – машинально поправила Селена. – Вы как-то регистрируете случаи травли?
– Если дело доходит до того, что детей приводят ко мне, то да.