В общем, все шло в точнейшем соответствии и с научными описаниями, и с результатами собственных молчановских наблюдений. Шлепки учащались, в них прорезалось некое подобие упорядоченности: макушка – затылок – спина, макушка – затылок – спина… Конечно, уродец то и дело сбивался, но ведь глупо ожидать безукоризненного чувства ритма от столь неразвитого существа!
Грязно-серая чешуя, покрывающая затылок и спину уродца, трещала под частыми яростными ударами; сквозь этот треск пробивались стенания и взвизги – примитивные зачатки ритуального пения, расшифровке которых доктор Ганс Зейдесман посвятил несколько лет жизни и несколько десятков мегабайт в Межрасовом этнографическом вестнике. Что ж, отдельные ругательные словечки оказались по зубам даже портативному и, в общем-то, маломощному Матвееву транслейтору. А чтобы связать брань, сопровождаемую самоистязанием, именно с предметом этого самого истязания, вряд ли нужно быть доктором этнографии.
Еще одно яйцеголовое светило – столп неоанахоретской теософии Анжело Вайда – усматривает в данном обряде (особенно в его кульминационном действе) общие корни с посыпанием главы пеплом, а также инстинктивную тягу уродцев к усмирению плоти, внеосмысленное понимание ими никчемности телесного перед духовным. По мнению сего высокоученого мужа, для восприятия истинной веры уродцы созрели в гораздо большей степени, чем даже цивилизованнейшие из внеземных рас. Илюстрисимус Вайда сетует, что миссионерская работа в Стойбище невозможна из-за охранных мер ООР, и, кстати, вскользь намекает, будто бы меры эти продиктованы отнюдь не заботой об аборигенах: ООР-де опасается возникновения очага конфликта, подобного Темучинскому, а потому под благовидным предлогом закрыло доступ к изолиниту Терры-бис. Среди ученых, как ни странно, тоже иногда попадаются довольно умные люди.
Вот только касательно готовности приобщиться к истинной вере… Интересно, случалось ли высокоученому сеньору Анжело воочию наблюдать ту самую кульминацию уродцевого обряда, по поводу которой он напустил в Интерсеть столько слюней да соплей? Видел ли досточтимый илюстрисимус, как опоздавшие аборигены иногда усмиряют плоть своих более расторопных собратьев путем вышибания из них мозгов, сворачивания им шей и тэ пэ – единственно в целях отвоевания себе места близ объекта благочестивого поклонения, сиречь у ямы с грязью? Доказывает ли подобный образ действий высокую степень готовности к восприятию истинной…
Матвей вдруг сообразил, что тягучие, как Гюрзианский студень, размышления о научных трудах разных яйцеголовых недотыкомок затеяны им, Матвеем Молчановым, ради единственной простенькой цели: потянуть время. Нет-нет, он ни на йоту не усомнился в себе; он отнюдь не оробел начать то главное, ради которого залез в изнасилованное жарой первобытье планеты-заказника. Но…
Но.
Ведь идея-то родилась еще черт-те когда, еще на Байсане, но там было слишком много посторонних и слишком мало времени. И там неоткуда было столько узнать о тамошних дикарях, о «всадниках» – не писали о них яйцеголовые; разве только о том писали, как «всадники» умеют расправляться с инопланетными сапиенсами. И там пришлось довольствоваться всего-то навсего несколькими камушками. И вот теперь, здесь… Теперь и здесь наконец та давняя, так мучительно и долго вынашивавшаяся идея близка к…
Ведь это же как вино, как веселая кровь старушки-Земли, века` протомившаяся в пузатой дубовой темнице и выцеженная наконец на волю – поиграть рубиновыми бликами в резной хрустальной оправе.
Такое нельзя просто взять да и отпить. Сперва нужно вдоволь надышаться волшебством, натешить глаз шалостями света в багряно-прозрачной глыби; сперва нужно вообразить себе предстоящий вкус так реально, чтобы воображаемое явственно ощутилось во рту… Только после этого можно позволить изождавшимся губам прикосновение к игривой обещающей алости. Разрешить им подобие первого настороженного поцелуя – и тут же отнять бокал, наслаждаясь упоительной никчемностью предвкушавшегося по сравненью с вкушенным…
Да, вино…
Драгоценное хмельное вино назревающего триумфа, от которого глупыш Крэнг предлагал отказаться ради трехсот грамм…
А что, это мысль! Триумфатору к лицу быть великодушным, а альбийских лопоухих жандармишек обуть – это нам как два пальца обсосать. Решено, Дикки-бой: вместо стоп-разряда в спину ты получишь триста… нет, даже пятьсот грамм изолинита. А Матвей Молчанов получит возможность хоть одному-единственному человеку изредка говорить: «А помнишь?..» и упиваться неподдельным восхищением в ответном взгляде.
Ладно, все.
Хватит делить деньги неубитого клиента. Хватит предвкушать – пора и вкусить.
Одинокий уродец там, внизу, уже приступил к пресловутой обрядовой кульминации: жалобно… нет, униженно скуля, неандерталоид на четвереньках запрыгал к источнику.
Самое время приступить к кульминации и Матвею Молчанову.
Слышите вы, все, чьи головы прострелены конкурентами, обриты в ООРовских каталажках или сохнут на кровлях аборигенских хижин? Вы пытались, но не сумели – не сумели разглядеть единственно правильный способ, простой, как все гениальное.
«…и когда молитвы праведников воспряли к горним вершинам истового чистосердечия, снизошел с небеси в сиянии чудесного могущества своего…»
Не глядя нащупав сенсор регулятора, Матвей перевел летучку в режим плавного спуска.
Земля отрезала от бога Огненная Катышка… сколько? Ну вот если весь Катышка – рука, то земля отрезала от него один палец. И опять случилось то, что случалось перед концом каждой жизни.
Помётные клопы…
По свету они так себе, слегка только подъедают, а перед темнотой собираются наедаться. Каждую жизнь в одну и ту же пору, когда Четыре Уха начинает зевать, когда движения его делаются по- предсмертному вялыми и оттого тело почти совсем кончает потеть – каждую жизнь в эту самую пору клопы забиваются как можно глубже под чешую. Туда, где кожа тоньше, где ее – кожу – разъело по`том. Туда, где вкуснее. И, главное, туда, где мертвый Четыре Уха не сможет их раздавить, когда будет вертеться.
Так случается не только с Четыре Уха. Так случается с каждым из всех. Так всегда случалось с каждым из всех – даже до гибели мокрых богов так случалось. Только тогда, до гибели мокрых богов, клопы нападали из травяных гнезд, в которые Народ Озера ложится для смерти. А теперь помётные клопы даже во время света не слазят с каждого из всех, потому что всем сделалось негде плавать. Но когда светло, Четыре Уха всегда куда-то идет, или что-то делает, или кого-нибудь убивает – поэтому только самые храбрые клопы (или самые голодные, что одно и то же) решаются лезть туда, где потеет. Зато вот когда богу Огненная Катышка, Четыре Уха и остальным приходит пора умирать на темноту…
Теперешняя Четыре-Ухова жизнь складывалась гораздо хуже, чем прежняя, и закончиться она, эта помётная жизнь, решила уж совсем по-помётному.
Четыре Уха слишком задумался и напрочь позабыл о клопах. То есть он, как всегда, пытался отбиваться от них, хлопая себя везде, где на нем росла чешуя. Но всегда-то он (как и любой из Народа Озера) делал так из желания поскорей умереть и от надежды: а вдруг наконец-то удастся неудавшееся прежде – отбиться, не вставая и никуда не идя? Нынче же он, думая, как-то забыл следить, что такое вытворяют его оставшиеся без надзора руки. И о клопах забыл. А вспомнил лишь тогда, когда сделалось невтерпеж просто по-небывалому.
Грязь была рядом, и он поторопился вымазать ею макушку, затылок, спину… Только после этого Четыре Уха сообразил, что мог бы просто упасть спиною в Водопой и поерзать там. Это ведь когда в одну из оставшихся от Озера таких вот луж бросается сразу много заедаемых клопами, каждому вместо воды достается вязкая жижа. А здесь и сейчас Четыре Уха один. И умирать он собирается не в гнезде (слишком устал он, чтобы с гнездом возиться), а прямо на бесклопной земле, так что грязью можно было вообще не мазаться.
Когда умная мысль придумывается слишком поздно, это гораздо хуже, чем если бы она не придумывалась вообще. Потому что делается очень обидно.
Теперь-то уж, чем переделывать все по-правильному, быстрей было дождаться проку от набитой под чешую грязи. Быстрей, но не легче.
Грязь ведь не помогает сразу, сразу от нее только хуже: клопы, которые уже успели залезть глубоко под чешую, начинают кусаться пуще прежнего – наверное, уже не от голода, а от возмущения. Вскоре-то они умрут насовсем, но до этого «вскоре» нужно еще дотерпеть…
Так вот, когда Четыре Уха сделалось хуже всего – и из-за клопов, и из-за обиды на слишком поздно придумавшуюся умную мысль, – в довершение всяческих помётностей этой его самой помётной жизни с неба чуть ли не прямо ему на макушку упал большой блестящий Дурак.
Сперва Четыре Уха обрадовался. Когда очень-очень обидно и плохо, очень-очень бы хорошо кого-то убить, даже если этот кто-то всего-навсего глупый Дурак.
Но чуть погодя ему (Четыре Уха, а не Дураку) сделалось еще хуже, чем прежде. Потому, что очень-очень плохо хотеть кого-то убить, но не мочь. А он не мог. Встать, вернуться к костру, взять топор, вернуться к Дураку, размахнуться… На все это не было сил. Помётные клопы так кусались, что сил хватало лишь на бить себя по залепленной грязью чешуе. И выть. И ругаться. А помётный Дурак стоял рядом и таращился своими глазами, огромными, как у помётного вонючего ползуна.
Дураки все помётные, от них всегда одни неприятности.
Никто из Народа Озера уже не помнил, когда вблизи хижин появился первый Дурак. Помнили только, что давно-давно было время, когда Дураки не приходили. А потом вдруг начали приходить. Откуда? Э, да кто же может знать что-нибудь толковое о Дураках?!
Дураки бывали разные. Бывали большие и сильные, а бывали очень большие и очень сильные. Некоторые Дураки только выли, скулили да кашляли, а некоторые умели говорить, но говорили такое, что лучше бы не умели вовсе. Кое-кто из них бывал одет совсем как в обычае у Озерного Народа; иные приходили голыми, в одной своей дурацкой коже; а иные (правда, такие не являлись уже очень-очень давно) поверх одной своей кожи надевали две-три еще более дурацкие.