лом завязать галстук. — Эх, Заал, грузины не случайно никогда не были фанатиками в религии. Господа-бога им благодарить не за что. Наша история — сплошные нашествия и кровопролитные битвы. Четырехсотлетнее чужеземное иго, арабы, монголы турки, персы… Жгли, резали, топтали… Кто знает сколько талантов — композиторов, астрономов, поэтов — все свои способности отдавали не по назначению — сабле и седлу… — Тазо сердито сдергивает с шеи галстук и протягивает мне: — Завяжи.
Пока я тружусь над модным узлом, Тазо продолжает философствовать:
— Ты читал, как двое американских ученых, китайцев по происхождению, Ян и Ли, получили Нобелевскую премию за открытие закона асимметрии в микромире?
— Нет, не читал.
— Темнота. Это же переворот в физике! Какой-то ученый заметил, что их открытие наверняка имеет глубокую внутреннюю связь с таким явлением, как асимметрия восточного искусства. Воспитанные на симметрии, западные ученые вряд ли выдвинули бы гипотезу об асимметричности мира. А посмотри на наши памятники! Древние зодчие, словно боясь прогневить бога совершенством форм и пропорций, смещали орнамент от центра в сторону: смотри, мол, господи, как мы беспомощны! Ты помнишь окна на южной стене Светицховели? С первого взгляда они совершенно одинаковые, а приглядишься — не имеют ничего общего. Кто знает, как поразили бы сегодня мир потомки этих мастеров…
— Поэтому ты и галстук завязываешь асимметрично? — Я знаю, что Тазо рассердится. Так и есть — надувается, как ребенок.
— Не дуйся. Лучше посмотри, как прекрасна симметрия, узел — в центре и все как надо.
— Спасибо, — буркнул Тазо.
— Ты мне скажи, как тетя Нино реагирует на твою музыку? — перевожу я разговор на другую тему.
— Она со мной не разговаривает, обиделась. Я, говорит, понимаю, что Саша — человек больной, но ты, как ты мог?! Запретить ему проигрывать записи она не может, боится его нервировать, только уши затыкает и выбегает из комнаты.
Тазо до блеска начищает ботинки.
Я курю.
— Совсем забыл тебе сказать, Тазо! У тебя появился могучий соперник, я тоже начал совершать открытия.
— В какой области?
— Позавчера ко мне заявился Иродион Менабде, отчим Пааты…
— А как Паата?
— Плохо.
— Не приходил в себя?
— Нет.
— Значит, ничего нового?
— По-моему, я на верном пути. От такого человека, как Менабде, всего можно ожидать. Кстати, ты его знаешь.
И я напомнил Тазо тот злополучный вечер в загородном ресторане.
— Лица его я не помню, но как они безобразно пели! — Тазо болезненно морщится. — Ты прав, так могут петь только преступники и рецидивисты.
— Тебе бы судьей быть у эскимосов, там процесс выигрывает тот, кто лучше поет.
— В таком случае тебя бы всегда признавали виновным! — парирует Тазо. — Так что же ты все-таки открыл?
— Алиби не существует.
— Не понимаю.
— Я говорю, что алиби не существует. Вообще. Никакого. Если ты сегодня живешь фальшиво и подло, ты виноват во всем, что произойдет завтра.
— Ты опять за свое.
— Постой, еще одно: допустим, ты живешь плохо, но думаешь, что никому не делаешь зла, только себе — сокращаешь свою жизнь, калечишь свою душу! Ты глубоко ошибаешься, ты вредишь тем самым всем окружающим!
— Неясно…
— Потому что ты — член общества, и если все будут жить дурно, хорошего общества не построить.
— Кажется, понял. Значит, если я до сего дня живу холостяком, соблазняю женщин, нигде не служу — да и не учусь толком, значит, я виноват в том, что Паата разбился?
— Совершенно верно!
— Ну так вяжи меня и суди. Или, может, все же сходим сначала на концерт?
— Не смейся, Тазо. Я говорю серьезно.
— Я тоже. Только я убежден, что рядом с добром непременно должно существовать зло. Тогда люди будут все время начеку. Допустим, зла немного, но оно сильно, а если добро слабее, то его больше. Равновесие между ними невозможно, то одно перевешивает, то другое. И я начинаю склоняться к мысли, что зло — врожденное свойство человеческой натуры, а добро — благоприобретенное.
— Ошибка! Как раз добро — врожденное, а зло приобретенное, иначе добра не могло быть больше, как ты сам только что утверждал.
— Давай отложим этот мудрый спор. Мы можем опоздать, — миролюбиво предлагает Тазо, облачаясь в пиджак.
В дверь стучит тетя Нино.
— Тенгиз, сынок, скорее, Саша волнуется, что ты спутник не увидишь.
Мы оба срываемся с мест. Неужели так просто, невооруженным глазом, можно увидеть спутник?
Тетя Нино семенит за нами:
— Только с одним условием я тебя прощаю, Тенгиз, если ты заберешь назад свою пленку.
— Заберу, если дяде Саше не нравится.
— В том-то и дело, что нравится, — чуть не плачет соседка, — ты ему скажи, что она тебе позарез нужна.
— Ладно, так и быть, скажу.
— Скорее, скорее! — кричит дядя Саша и сует в руки Тазо маленький театральный бинокль, — вот он летит, видишь?
— Нет, ничего не вижу, — огорчается Тазо и вдруг радостно: — Вижу, вижу!
По спуску Элбакидзе бегут мальчишки, задрав головы и протягивая руки к небу. Самый маленький из них остановился и, разинув рот, смотрит вверх, видно, никак не разглядит того, что видят все. Медленно ползет в гору троллейбус. Водитель протирает рукавом стекло и, вывернув шею, старается поймать в небе движущуюся звезду. Навстречу спускается грузовик с прицепом; трамвайные рельсы, которые он везет, свешиваются с кузова и, ударяясь о мостовую, высекают из булыжника искры. Шофер переключает скорость, пытаясь разглядеть спутник, искры гаснут.
Яркая звездочка движется по небу.
— На, смотри, — Тазо великодушно передает мне бинокль, инкрустированный перламутром. Я с трудом нахожу в небе удаляющийся теплый огонек.
— Ну вот и до этого дня я дожил, — счастливо вздыхая, произносит дядя Саша. Мы осторожно передвигаем его кровать на место. — Значит, скоро человек полетит.
— Сначала на животных испытают воздействие космоса, — авторитетно поясняет Тазо, — а потом только человек полетит.
Я возвращаю бинокль дяде Саше, он ласково поглаживает его рукой.
— Дожили мы с тобой и до полета в космос!
— Это заслуженный бинокль, — говорит мне Тазо, — он видел Чехова, Шаляпина, Месхишвили…
— Сару Бернар! — кричит из кухни тетя Нино.
— Илью Чавчавадзе, — добавляет дядя Саша. — Это бинокль моей тещи, великая была театралка.
— Мама даже Николая второго видела в ложе Мариинского театра. — Тетя Нино входит в комнату.
— Какое счастье, — иронизирует дядя Саша.
— А потом всю войну Саша с этим биноклем не расставался.
— Верно, — улыбается дядя Саша. — Сам не знаю, зачем он был мне нужен? Наверное, генералом втайне мечтал стать и в бинокль осматривать вражеские позиции. Ротный командир отобрал его у меня в самом горячем бою: здесь, говорит, не балет. Когда в госпитале лежал — вернули.
— Тогда вы на мине и подорвались?
— Эх, лучше бы этот осколок, — он показывает на спину, — во вторую ногу попал.
— Болит? — спрашивает Тазо.
— Так давно болит, что и замечать перестал. Только он, проклятый, не вылазит, боится, что фашисты разделаются с ним — ведь не смог он убить сержанта Александра Пирцхалаву. Не знает, дурак, что война давно кончилась и ему нечего бояться.
— Тунеядец ваш осколок, дядя Саша, ведет паразитический образ жизни, — неуклюже сострил я.
— Совершенно верно, — подхватил дядя Саша, — вылез бы на свет, посмотрел бы, что вокруг делается. А он сидит, — и не ржавеет, главное, не тупеет, все равно как новенький… Прочел я тут недавно интересную вещь, оказывается, во время этой войны каждые три секунды умирало по человеку… Вот я и думаю, как же я все-таки уцелел в остальные две секунды… Вы что переглядываетесь, ребята, небось, спешите куда-нибудь?
— Есть такое дело, дядя Саша, — смутился Тазо, — немного спешим.
— Тогда бегите, я вас задерживать не буду.
— Я хотел у вас пленку попросить, она мне может понадобится, — Тазо не умеет врать и предательски краснеет.
— Не выдумывай. Это тебя Нино подучила!
Рядом с кроватью замечаю магнитофон, дядя Саша любовно прикрывает его рукой.
— Отдай, Сашенька, на что она тебе! Тенгиз другую тебе принесет, — просит тетя Нино.
— Я не выдумываю, пленка мне вправду нужна, — Тазо не может скрыть улыбки.
— Я тебе обещаю, Нино, включать магнитофон только в твое отсутствие.
— Осрамил на всю улицу! Люди скажут, что я по живому мужу панихиду справляю, — вздыхает тетя Нино.
— Это не панихида, а музыка, — неожиданно строго говорит дядя Саша. — Музыка, понимаешь?
Тазо многозначительно мне подмигивает.
Мы стоим перед консерваторией. Я с нетерпением жду Наи. Сейчас мне достаточно увидеть ее, услышать ее голос, чтобы почувствовать себя счастливым. Но я знаю и другое; потом я осмелею, крылья желаний моих окрепнут… Все это уже было.
— Войдем в здание и постоим перед аудиторией, — предлагает Тазо, — а то ее непременно кто-нибудь задержит.
Я замечаю, как бережно Тазо упомянул Наи: дескать, не она сама заговорит с кем-нибудь и опоздает, а с ней заговорят и задержат.
Сейчас я так же смущен и взволнован, как в первый день, когда стоял на остановке и ждал удобного момента, чтобы познакомиться с Наи. Все было как в сказке, как во сне. Прекрасное видение растаяло, исчезло, я остался с протянутыми руками, а Тазо сжалился надо мной и сказал: «Нет, это не сон, она в самом деле существует, идем, я тебе ее покажу».
И вот я покорно иду за своим проводником и не могу избавиться от недостойной ревности и зависти: ведь ему так просто пойти и увидеть ту, которую я все еще не могу отделить от мира мечты и сказки.
Консерваторские вахтеры, не менее свирепые, чем Сцилла и Харибда, пропускают Тазо — он здесь свой человек, а с ним и меня. Вся атмосфера здесь только способствует развитию моих фантазий. Мраморная лестница взлетает вверх, отовсюду несутся обрывки воздушных мелодий. Из-за высокой белой двери, как самая чистая и прекрасная музыка, выходит Наи. Она в цветастом нарядном платье, и, чтобы не нарушить сказочной атмосферы, я думаю про себя: богиня прикрыла наготу свою полевыми цветами. При виде меня Наи смущается и, не желая выдавать смущения, улыбается не мне, а Тазо, и берет его под руку.