И постучала себя по лбу, покрытому россыпью веснушек. Она коснулась своего белого нагрудника между двумя линиями цепочки, на которой висело распятие.
– Потому что Господь вложил знание в вас еще до вашего рождения, понимаете? Чтобы вы знали, что он справедлив.
Свои фразы она часто заканчивала этим «понимаете?», почти как голливудский гангстер. И это тоже приводило нас в восторг.
Сестра Жанна рассказала, что сначала хотела вступить в совсем другой орден (он тоже назывался «Малые сестры»), но отправилась по неверному адресу. А когда пришла, сестра Сен-Савуар просто пожала плечами и заметила: «На все воля Божья».
Сестра Жанна сказала: «Я знала вашу мать еще до ее рождения, потому что нас познакомила сестра Сен-Савуар».
Она объяснила: «Никто за ней не посылал, но она все равно явилась. Это было чудо, понимаете? Бог увидел, где она нужна. Произошел несчастный случай с газом. Бог увидел вашу мать и нужду вашей бабушки, и потому объявилась сестра Сен-Савуар».
Мы сидели за обеденным столом в долгие послеполуденные часы, когда следовало вести себя тихо, потому что маме нужно «заспать свою меланхолию» или двоюродная бабушка Роуз отдыхала у себя наверху. Время года могло быть любое: за спиной у сестры Жанны яблони в цвету или мельтешение крупных снежинок.
Она сказала нам:
– Когда умерла сестра Сен-Савуар, разлился чудесный запах роз. Сестра Сен-Савуар на мгновение открыла глаза, а ведь она много дней их не открывала, потом снова их закрыла и вздохнула. Это был очень глубокий вздох. Но не усталости, понимаете? Не печали. Я бы сказала, это был вздох удовлетворения. А после показалось, будто в комнату внесли тысячу роз – специальной доставкой. Мы словно на мгновение перенеслись в то место, куда отправилась ее душа. Почувствовали его дыхание. Точно на миг открылась дверь, только чтобы впустить ее, а все мы, кто еще застрял здесь, на земле, увидели его мельком. Ведь только малый проблеск и способны снести живые. Только эту малость небесной красоты мы и можем снести. – Подняв глаза к потолку, она сказала: – Знаете, она не для меня. Та красота. Ну, да неважно. Вот вы ее непременно увидите. И ваша старая бабушка тоже.
Долго ли с нами прожила двоюродная бабушка Роуз? Несколько недель, месяц, возможно, два? Однажды теплым днем мы пришли из школы, а гостевая комната оказалась пустой. В тот день мама, которая чувствовала себя хорошо и сновала по дому, открыла окна, чтобы впустить свежий ветер. Шевелились белые занавески, матрас стоял голый.
Позднее отец объяснил, что, поскольку у нашей мамы слабое здоровье, поскольку у нее склонность к меланхолии, они сочли за лучшее, чтобы свои последние дни старая бабушка Роуз провела в доме престарелых. Там умеют обеспечить особый уход, сказал он. Домом престарелых управлял еще один монашеский орден, не наши малые сестры бедняков, число которых уже тогда сокращалось. А епископ уже тогда положил жадный взгляд на их величественный монастырь.
Нам сказали, что двоюродная бабушка Роуз уехала провести последние дни в доме престарелых, которым управлял тот самый орден, куда едва не вступила сестра Жанна, орден, который специализировался на уходе за стариками, чья жизнь подходила к концу. В городке под названием Валгалла.
– Ну надо же, какое название! – сказал наш отец. – Если это не верный знак, что она попадет на небеса, – добавил он, удовлетворенный, что его долг перед старухой исполнен, – то уж и не знаю, какой был бы вернее.
Монастырское дитя
Лисья горжетка со сломанной застежкой, найденная среди пожертвованной одежды, бархатный дамский берет, лайковые перчатки по локоть, порванные по шву, – и Салли преображалась в миссис Макшейн, элегантную и высокомерную даму («бруклинская шушера», – называла таких Энни), которая организовывала ежегодные чайные собрания женского общества и рождественские базары для сбора средств на монастырские нужды. Собрав горжетку под подбородком, Салли протянула дрожащую ручку к сестре Иллюминате, и, жеманно растягивая слова, миссис Макшейн произнесла:
– Наши добрые малые сестры… – А повернувшись к матери, прижала к щеке растопыренные пальцы в перчатке и спросила: – Но, Энни, милочка, где же птифуры?
Извиваясь, она натянула старое домашнее платье, просунула голову в нагрудник какой-то монахини и исполнила кухонный танец миссис Одетт: поднимала крышки с воображаемых кастрюль, чистила воображаемые яблоки, поднеся прямо к прищуренным глазам и шепча себе под нос «Herregud»[10], а ее мать и сестра Иллюмината, хохоча, умоляли ее утихомириться.
Платок, завязанный под подбородком, и поеденное молью пальто с цигейковым воротником, прищур любопытных глаз, проступающее неодобрение – и вот перед вами миссис Гертлер, так она выглядела, когда по вечерам смотрела в окно гостиной.
Однажды Энни ушла по магазинам, а на улице возле монастыря остановился шарманщик, который крутил ручку своего скрипучего ящика и фальшиво пел что-то итальянское. День был жаркий, и окна подвала открыли настежь.
– Да Бога ради! – пробормотала сестра Иллюмината. – Ну почему он не может сыграть ирландскую песенку?
И Салли – быстрая, как эльф – подтащила под окно ящик для угля, запрыгнула на него и, схватившись за прутья решетки, крикнула (с ирландским акцентом самой сестры Иллюминаты):
– Сыграй нам ирландскую песенку, Бога ради.
Оглядываясь в надежде определить, откуда раздался голос, бедняга крикнул в ответ:
– Конечно, сестра! – И неуверенно попытался выдать исковерканную версию «Носить зеленое»[11].
– Молодец! – похвалила Салли, когда он, запинаясь, добрался до конца баллады.
Сестра Иллюмината говорила, что у девочки врожденный дар подражания.
Для двух женщин в прачечной дни стали намного длиннее, когда Салли пошла в школу, но, возвращаясь после уроков, она приносила матери и монахине вести и рассказы о том, что они называли между собой «внешним миром». Она в совершенстве умела передать ломаный английский и картавый бруклинский акцент своих одноклассников. Она идеально изображала гнусавую латынь учителя. В школе она вела себя послушно и тихо, на улице – вежливо и застенчиво, но в подвальной прачечной монастыря природа брала свое – сумасбродное кривляние, пантомимы или подростковые танцы со вскидыванием локтей и коленей, не говоря уж о мелких проказах, и во всем этом ей потакали мать и старая прачка – при условии (они вечно ей напоминали), что она понизит голос.
При условии (и это само собой разумелось), что приличия будут соблюдаться всякий раз, когда она поднимается «наверх», иными словами, во вселенной над монастырской прачечной.
Возможно, из-за такой снисходительности подросшая девочка предпочитала оставаться с сестрой Иллюминатой, когда ее мать выходила в середине дня за покупками или «глотнуть свежего воздуха», а не идти с ней или играть с другими девочками на улице. Когда вниз спускалась сестра Жанна, Салли целовала маленькую монахиню, но все чаще отказывалась от их былых занятий. Сестра Иллюмината прятала довольную мину. Она возвращалась к глажке и тяжко вздыхала, чтобы замаскировать еле заметную улыбку. Милая доброта сестры Жанны больше подходит детям помладше, думала она. Невинным. А ребенок постарше, к тому же такой живчик, как Салли, как ее собственная Мэри-Пэт Ши, возможно, предпочтет иметь друзей немного побойчее.
Из прихожей наверху в подвал принесли маленький столик, чтобы Салли могла делать уроки тут, в обществе сестры Иллюминаты, под грохот и шипение утюга, а не (что было бы разумнее) за столом в хорошо освещенной монастырской кухне или в столовой ее собственной квартиры. Ведь если бы тут ее вдруг одолело желание захихикать или, вспомнив о каком-то происшествии на школьном дворе, немедленно разыграть его в лицах, или даже если бы, заскучав от арифметики, ей захотелось покопаться в корзинах с пожертвованной одеждой и что-то примерить, то сестра Иллюмината любовно позволила бы все это.
Дело было после полудня, когда мать ушла по магазинам. Салли было почти тринадцать лет. Она помогала сестре Иллюминате складывать последнюю за тот день одежду. Одна только что выглаженная рубашка принадлежала сестре Жанне, и Салли со смехом приложила ее к себе. Монахиня взглянула на девочку.
– Давай подшутим над мамой, – предложила Салли.
Она не в первый раз надевала облачение сестер. В ее школе существовал обычай устраивать «дни вакаций», когда учеников просили наряжаться священниками и монахинями и расхаживать по школьному двору, словно служители церкви в миниатюре. Салли считалась монастырским ребенком, и, поскольку она была хорошей и тихой девочкой, ее из года в год выбирали изображать монахинь различных орденов призрения в особом маленьком одеянии, которое когда-то сшила ей сама сестра Иллюмината, а потом каждый раз модифицировала и отпускала по мере того, как девочка росла. Но в тот день Салли положила глаз на полное облачение сестры Жанны – чистые, освященные вещи.
– Ну же, сестра! – попросила она. – Просто забавы ради.
Наперекор здравому смыслу сестра Иллюмината помогла девочке облачиться в одеяние. Поскольку опояски под рукой не оказалось, она намотала на тонкую талию Салли льняной бинт, затем расправила складки на плечах и на широких рукавах, все время при этом качая головой, мол, какой они совершают проступок, и одновременно упиваясь близостью девочки, энергией, сосредоточенной в ее худом тельце, сладко проступающих грудях, слабой россыпью веснушек на носу, которые, как казалось с такого близкого расстояния, существовали где-то под поверхностью кожи, словно под молочной пеленой.
Сев на высокий табурет для глажки, сестра надела на склоненную голову Салли отглаженную белую косынку, натянула плотнее на ушах и подоткнула под нее прядки волос с нежной суровостью занятой матери. Закрыв глаза, Салли положила руки на опухшие колени сестры. Ее дыхание отдавало молоком и крекерами. Когда сестра начала облачать девочку, та смеялась, даже задела неровными зубами за ткань одеяния, скользившего по ее лицу, но сейчас торжественно посерьезнела и молчала, пока сестра что-то разглаживала и подтыкала, мягко проводя загрубелым кончиком пальца по лбу и щекам девочки. Сестра Иллюмината в последний раз поправила плат и откинулась назад осмотреть Салли, освещенную пробравшимися в подвал лучами солнца.