В небольшом шкафу висели мужские рубашки и брюки. Рядом – немногочисленные платья миссис Костелло. На полке над вешалками – две ее фетровые шляпы рядом с его соломенным канотье и мягкой фетровой шляпой – еще одно доказательство (если в них была необходимость), что эти двое – муж и жена.
Белая куртка молочника мистера Костелло (Салли видела ее однажды на крючке за дверью спальни матери), плечи у нее обвисли, воротник вздернулся, точно сам владелец куртки от нее отвернулся, пристыженно понурив голову.
Представления Салли о физических отношениях между мужчиной и женщиной в те дни были смутными, укладывались в поспешно произнесенные слова, когда мать рассказала то, «что ей нужно знать». К этому примешивались слова, произносимые кое-какими девочками в школе и выкрикиваемые на улице невоспитанными мальчишками. Член. Зад. Булочки. Там, внизу. Извивающийся мизинец женщины из поезда.
Когда Салли была маленькой, она временами мельком видела – и лишь на долю секунды, пока мама поскорее проводила ее мимо, – как какой-нибудь мужчина (мама всегда говорила, что он пьян) пускает струю в закоулке. Прошлым летом, когда Салли ходила с сестрой Люси, она видела больше голого тела, чем когда-либо прежде: ягодицы, члены и обвислые груди, младенцев с луковичками, как у тюльпанов, между ног, лысых старух, промежность которых была такой же сморщенной, как их беззубые рты. Она подумала, что странный магнетизм притягивает человеческий взгляд даже к самой бледной, самой гадкой, самой печальной неприкрытой коже. Сестра Люси, обтиравшая губкой старика, когда проводила намыленной тряпкой по похожей на индюшачью шею колбаске, лежавшей поверх раздутых шаров цвета синяка, крикнула, увидев, что Салли пялится, разинув рот: «Отвернись! Это тебе не балаган».
Но она никак не могла взять в толк, как этот странный магнетизм (сестра Иллюмината назвала его «голод») объясняет то, что творится между ее матерью и мистером Костелло в спальне, которая когда-то принадлежала ей. Почему его, этого «голода», достаточно, чтобы мать выбрала какого-то молочника, называла его «милым», жила, по утверждению сестер, которые даже сейчас не желали говорить о происходящем, в смертном грехе?
Ее мать жила в смертном грехе, с каждым шагом, каждым вдохом все больше приближаясь к вечному проклятию. По утрам она спускалась вниз по лестнице, теперь совсем одна, на запруженную улицу, где шумели трамваи и грузовики, поворачивали автомобили, и всякие сумасшедшие толкали ее на каждом углу, и рядом с ней не было дочери, которая стала бы для нее лишней парой глаз. Вот как протекали теперь ее опасные дни. По улицам в монастырь, а там вниз – по еще одной лестнице. Стоны печи. Грохот пресса. А что, если из-за пожара или наводнения она попадет там в ловушку? Что, если обожжется кипятком? Что, если яды с полок сестры Иллюминаты попадут ей в чай? Что, если бациллы туберкулеза или гриппа перескочат ей в легкие из застойной воды в чане, где отмачиваются простыни какой-нибудь умирающей? А ведь дни становятся все темнее. И тротуары скользкие от дождя, когда она идет домой. Украденные часы с мистером Костелло, яичница с беконом и смятая постель в холодном угасающем свете – один черный грех за другим. А после – долгая ночь, когда в квартире никого… Мать не забывает проверить, выключена ли плита, как они делали – из-за Джима, – когда Салли была маленькой? Она осторожно спускается со стула, проверив фрамугу над дверью? Услышит ли кто-нибудь, если она вскрикнет среди ночи, схватившись за сердце?
Дьявол наступал матери на пятки, дьявол с острыми пальцами и когтями в ободках грязи поджидал, чтобы поймать ее, пока она проживала свои опасные дни, схватить, как спелый плод (это выражение Салли услышала однажды на проповеди). Ее мать жила в смертном грехе, и, если она умрет сейчас, ничто не помешает ей раз и навсегда попасть в руки дьявола.
А как же Джим, думала Салли (словно находя аргументы для речи, которую никто не просил ее произносить), а как же Джим, который ждет ее на небесах?
Ничто, ничто не убережет мать от вечного проклятия, кроме, возможно… возможно… индульгенции, которую заработает для нее хорошая дочь, которая проглотит свои панику и гордость, свое желание очутиться в другом месте (от этого желания все нервы у нее скручивались и подергивались) и останется с миссис Костелло в предполуденные часы, слушая ее глупости, впитывая ее презрение, глядя, как эти голые и пустые комнаты, средоточие ее собственных бед, заполняются светом цвета мочи, цвета желчи.
Все было так очевидно: мать не желает исправляться. Мистер Костелло был ее «милым», и даже сестры оказались бессильны перед ее блаженной решимостью не расставаться с ним. Кто-то должен нести епитимью за нее, за грех, от которого она не хочет отказаться. Кто еще, как не дочь, которая любит ее больше всего на свете?
Приходившая тем утром монахиня, сестра Аквина, оставила пациентку в кресле у окна, плотно укутав в шерстяной халат мистера Костелло, а Салли велела присматривать, чтобы она его не сбросила. Миссис Костелло, по словам сестры Аквины, знобило, у нее начинался жар. Салли смотрела, как монахиня размешивает в утреннем чае миссис Костелло винный камень – от запора. Потом сестра положила на грудь больной фланельку, пропитанную льняным маслом. Перед уходом она растолкла в ступке две таблетки аспирина и велела Салли подмешать его в яблочное пюре, которое она принесла из монастыря, поскольку миссис Костелло очень слаба и ей будет тяжело проглотить таблетку целиком.
– Только подмешай, пожалуйста, в жижу, – попросила сестра Аквина. – Не туда, где кусочки и кожура.
Сестра Аквина была низенькой, толстенькой, сущий сорванец с деловито-авторитетными манерами уличного копа. Ее черные глазки слегка косили. Она недавно прибыла в монастырь и потому решила, что Салли приходит в квартиру миссис Костелло каждое утро, чтобы учиться ухаживать за больными.
– В подобных случаях лучше избегать надежд да придыханий, – сказала она, перекладывая яблочное пюре в чайную чашку и выуживая кусочки кожуры, оставленные близорукой миссис Одетт. – И я не про надежды найти красивого мужа, – добавила она, хохотнув над собственной шуткой, не подозревая о положении дел в семье Салли и видя лишь ее готовность служить ближним. – Надо быть очень осторожной, чтобы еда не попала пациентке в дыхательное горло, чтобы она не поперхнулась при вдохе. – Сестра Аквина провела пальцем вниз по своему нагруднику, по темному одеянию, кружком обрисовав легкие под своей бесформенной грудью. – Вот так может начаться инфекция. Инфекция легких. Пневмония. Нам же такого не надо.
Сестра Аквина надолго не задержалась. Происходило это в конце января. В студеную пору сестры трудились не покладая рук. Уже надев плащ, она положила руку на локоть Салли, поводила головой, точно хотела как следует рассмотреть девушку косящими глазами.
– Какая же ты молодец! – сказала она с порога. – Сидишь тут вот так!
И Салли склонила голову на старый манер, как сделала бы, принимая похвалу в прошлом году, до поездки в Чикаго, словно неведение сестры Аквины, не знавшей ничего о епитимье Салли и ее обстоятельствах, восстановило ее невинность. Как будто благодаря неведению сестры Аквины доброту Салли, ее милосердный труд снова ничто не омрачало.
Пока миссис Костелло дремала в кресле (ее дыхание было неровным, отягощенным мокротой), Салли еще раз обошла тесную спальню. Воздух в комнате был грязно-желтым, потолок испачкан потеками воды горчичного цвета, швы выцветших обоев сделались светло-коричневыми. За задернутыми кружевными занавесками тени казались хрупкими и ломкими, как старая бумага. Нескончаемое шипенье и скрежет батареи напоминали бульканье грязной уличной воды, сбегающей в ржавый водосток.
Салли тихонько обошла кругом кровать, которую сестра Аквина аккуратно застелила и заправила, и узкий сундук с приданым в изножье. Проходя, она остановилась, чтобы на несколько дюймов приподнять его крышку (оттуда пахнуло кедром, вспыхнули белым свернутые простыни), и снова ее опустила, услышав, что миссис Костелло зашевелилась.
Она приблизилась к туалетному столику. Две куклы с фарфоровыми лицами повалились одна на другую. На них были одинаковые платья – с длинными рукавами и пышными юбками, с пожелтевшим кружевом по вороту и на манжетах, выцветшая ткань продернута еле заметной яркой ниткой, у одной – голубой, у другой – малиновой. У куклы в малиновом платье один глаз запал. Фарфоровые лица у обеих были испорчены, пошли мелкими трещинками. Взяв малиновую, Салли с удивлением обнаружила, что руки и ноги у нее утяжелены песком или опилками.
В бесформенности куклы было что-то роднившее ее с самой миссис Костелло.
Салли, которая совсем недавно сама была девочкой, пришло в голову, что хватит малейшего полета фантазии, чтобы оживить куклу. Бедняжка: она так мило улыбается, ей так одиноко с сестрой на полке. Но некое отвращение – к возрасту куклы, к ее вдавленному глазу – заставило Салли воспротивиться детскому импульсу оживить игрушку, проявить к ней сочувствие.
– Положи на место, – велела миссис Костелло. Ее голос, несколько капризный, звучал натужно от мокроты. – Она не твоя.
Салли вернула куклу на туалетный столик.
– Наверное, вы с ней играли. – Она подошла к миссис Костелло. – Когда были маленькой.
Миссис Костелло силилась сбросить халат – дергала за отвороты, скребла фланельку на груди.
– Мне жарко, – сказала она. – Сними это с меня.
Салли остановила ее руку. За многие недели, проведенные с миссис Костелло, монахини научили девушку, что больную так же легко отвлечь, как ребенка.
– У вас очень красивые куклы. – С этими словами Салли отвела руку миссис Костелло от халата. Против воли она подмечала ненужные детали: тонкий ободок обручального кольца, птичьи косточки бледных пальцев и рук, плоскую узкую грудь под толстым халатом и сильно пропитанной маслом фланелькой.
Миссис Костелло подняла глаза на Салли. Мельчайшие сосуды, гнавшие кровь к ее векам, проступали на них ярко-красным узором.