Девятый час — страница 36 из 41

– Это что, теперь такое правило? – с чуть большей настойчивостью спросила девушка и зажала пальцами нос. Ее темная челка была острижена довольно коротко, открывая ровно половину высокого лба, что придавало ей глупый вид. – Теперь нас это заставляют делать?

Салли кивнула, а потом, поскольку пришлось выдохнуть, рассмеялась. Она сказала, что да, теперь все работающие в чайной девушки обязаны мыть руки в аммиаке. И добавила что-то про санинспекцию. Забавляясь, она слушала собственную ложь и не удивлялась, что способна на такую мелкую жестокость. Салли поводила руками в быстро остывавшей воде. Провела одним ногтем под другими и снова прополоскала руки.

– Кругом уйма болезней. От нас хотят, чтобы мы были осторожны.

Девушка задумалась. Она была крупной, с большой обвислой грудью под уличной одеждой – шерстяным платьем и плохо сидевшим пальто. Салли подумала, что она гораздо лучше, чище и даже элегантнее выглядит в униформе работницы чайной – в переднике и чепце. Лицо и тело, созданные для обслуживания.

Салли заметила, как девушка рассматривает остатки аммиака в бутылке.

– Возьми, если хочешь, – предложила она.

Стоя бок о бок, они раз за разом окунали руки, зачерпывая и выливая резко пахнущую воду.

Позднее, рассказывая эту историю, мама говорила:

– Как пара Понтиев Пилатов.

В тот день в чайной сидела чудесная пара – мать и дочь. Они деловито совещались, обсуждая свадебный прием дочери здесь, в отеле, в июне. Мать была изящной леди в шляпке с вуалью, опущенной на глаза. Дочь – в чудесном приталенном пиджаке с широкими белыми лацканами. От обеих веяло нежными духами. Они беседовали, сдвинув головы. До Салли доносились названия цветов: флердоранж, комнатный жасмин, сирень, ландыши. Она услышала что-то и про июньскую погоду, про ванильный торт и лимонад со льдом.

После их ухода Салли нашла под столом льняной носовой платок – аккуратно сложенный, красивого бледно-лилового цвета. Он хранил аромат женских духов. Она спрятала его в сумочку.

Переодеваясь после смены, Салли мысленно повторяла как припев песни, как слова молитвы: комнатный жасмин, сирень, лимонад со льдом.

Когда она снова вышла на улицу, было темно и стоял лютый холод. Еще в отеле она выбросила перчатки и теперь поглубже засунула саднящие руки в карманы, чувствуя въевшийся в кожу запах аммиака.

Флердоранж и ландыши. Комнатный жасмин. Лимонад. Пока она шла в темноте, то вдруг подумала, что, если бы миссис Костелло сегодня умерла, одна-одинешенька сидя в своем кресле, ее мать и мистер Костелло могли бы пожениться. Возможно, в июне.

Святость

– Тебе на пользу пойдет, – сказала миссис Тирни, когда на следующее утро Салли крикнула через дверь спальни, что ей не надо рано вставать. – Не сомневаюсь, что сестры без тебя обойдутся. Отдохни.

Лиз Тирни приятно было думать, что девочка начала уставать от благих трудов, от благочестия, от одиночества и самопожертвования. Миссис Тирни знала только, что Салли после неудачного начала на избранном поприще снова проводит утра с монахинями. Набирается смелости попробовать еще раз. Отчуждение между ней и матерью, по мнению Лиз Тирни, тут было ни при чем.

На следующее утро, когда Салли за завтраком объявила, что вообще больше не будет помогать монахиням, миссис Тирни улыбнулась. Собственным дочерям, которые сидели тут же, за кухонным столом, она сказала, что их обязанность теперь позаботиться о том, чтобы Салли «наконец немного повеселилась».

– Они ужасно много от тебя требуют. Я про сестер говорю. Это непростая жизнь. Бог не будет на тебя в обиде, если из тебя не выйдет благословенной святой. Мы же все люди, так? Каждый из нас делает что может, верно?

Элизабет Тирни восхищалась сестрами, которые в своем черно-белом облачении творили благие дела там, где необходимо, и сеяли добро там, где, по их мнению, его не хватало.

Она неизменно здоровалась с ними, когда они проходили мимо («Доброе утро, сестры», «Как поживаете, сестра?»), и клала пенни-другой в корзинки всякий раз, когда видела их с корзинками для пожертвований. И хотя она понимала презрение Энни к дамам из общества, которые собирали деньги для монахинь, сама все же посещала благотворительные базары и карточные вечера в различных женских монастырях и щедро тратила деньги мужа на передники, лотерейные билеты и вязанные крючком одеяла в пользу сестер.

Миссис Тирни любила говорить, что монахини делают в миру больше хорошего, чем любой ленивый приходской священник, – особенно в спорах с мужем, особенно когда он узнавал, что она промотала недельные расходы на хозяйство за игрой в юкер и бридж в каком-нибудь монастыре или отдала, как он выражался, «больше, чем следовало» какой-нибудь храброй сестричке, отправлявшейся в земли язычников. Лиз Тирни в ответ утверждала, что в сравнении с этими святыми женщинами священники – просто изнеженные маменькины сынки. «Князья церкви, боже ж ты мой! – говорила она, лишь бы позлить мужа. – Да они балованные дети. Это монахини всем заправляют».

Лиз Тирни любила монахинь («обожала», по ее собственным словам) и твердо верила, что любая женщина, которая по собственной воле соблюдает целибат и трудится на благо других людей, «чуток не в себе».

Миссис Тирни была набожной католичкой, но из тех верующих, которые, отслушав мессу, предпочитают шум и влажность улицы холодной сырости ризнице, беседу – молитве, солнечный свет – неверным теням. Она была из тех католичек, которых больше трогает чудо крови, окрашивающей щечки ее шестерых детей, пока те елозят на церковной скамье, чем какие-нибудь увещевания с амвона относительно жидкости, вытекавшей из Его бока ради спасения рода человеческого. Лиз Тирни ничего не имела против спасения рода человеческого. Еще она была благодарна за сам факт существования рая, равно как и уверена, что путь туда ей обеспечен. Пречистую Деву она почитала как первую среди своих наперсниц. Она любила порядок и определенность, которые церковь привносила в ее жизнь: упорядоченную смену праздников, недель и дней, наставления в житейских трудностях и горестях. Она любила псалмы и гимны. Она любила молитвы. Ей нравилось, как церковь – в лице священников, монахинь и послушниц, равно как и посредством весьма удобной угрозы вечного проклятия, – управлялась с ее буйным потомством.

Но от святости ей делалось скучно.

Она любила хаос и суету. Она любила, чтобы дом был завален одеждой и мелкими вещицами, книгами и журналами, скакалками, бейсбольными битами и молочными бутылками. Ей нравился вид и запах переполненных пепельниц, нравилось, когда мужчина чуток выпьет, когда стол заставлен стаканами. Она любила под конец долгого дня упасть в незастеленную кровать, упасть рядом с храпящим мужем (и возможно, парой детишек, забравшихся под покрывало) и не дойти (потому что ее сморил сон) в «Аве Мария» до слов «ныне и в час смерти нашей…».

На ее взгляд, все, что могла сказать церковь, в конечном итоге сводилось к одному: смерть существует. И хотя она понимала необходимость и логику происходящего, сама тема не слишком ее интересовала.

Цитируя ее, наш отец иногда говорил: «Разве не забавно, как мы все умираем в одно время? Непременно в конце жизни. Так чего огород городить?»

Лиз Тирни предпочитала пестрое коловращение жизни. Она любила добрую ссору. Она любила долгие, основательно приправленные сплетнями разговоры. Ей нравилось, что у мужа взрывной, но отходчивый нрав, а дети переворачивают дом вверх дном: носятся или смеются, негодуют или замышляют что-то. Она любила, когда ее дом полнился голосами, а еще больше любила, когда они сливались в хоровом пении. Она гораздо больше любила истории про грех, чем поучения про добродетель. Ей нравилось ощущать на языке солоноватый вкус противоречий. Она ненавидела безделье. И долгое молчание. Она терпеть не могла, когда кто-то делал что-то в одиночку.

И в тот миг, когда на пороге у нее во второй раз почти за двадцать лет объявилась сестра Люси, а за спиной монахини маячила сонная Салли, так и не ушедшая в монастырь, миссис Тирни в глубине души пришла в восторг, услышав про тайные свидания Энни – и не с кем-то, а с молочником.

«Ты за себя постояла, – хотелось ей сказать подруге, – обманула паршивую судьбу: муж мертв, дочь приходится растить одной, каждодневный тяжелый труд, каждодневное одиночество, скучный долг». Она и вслух сказала при следующей встрече с Энни: «Час-другой после полудня – тоже мне грех».

А потому утром, когда Салли, все еще в халате, села за кухонный стол, заставленный тарелками и чашками, и сказала, что она больше не с сестрами, миссис Тирни смогла лишь улыбнуться. Утро выдалось холодное и хмурое, за окном ледяной дождь стегал внутренний двор. Лиз Тирни только порадовалась, что девочке не надо выходить из дому в такую погоду, пусть даже чтобы утешать больных.

– Приятно вставать по утрам, – нараспев сказала миссис Тирни, заваривая еще чайничек чаю. – Но еще приятнее понежиться в постели.

А потом – не прошло и двух недель – миссис Костелло слегла с пневмонией, а мистер Костелло решил исправиться. Энни сообщила об этом Лиз Тирни, не проронив ни слезинки. Она как будто еще больше его за это полюбила. Он с ней порвал, а после отправился на исповедь, и Энни сказала:

– Ну вот и конец.

– А ты? – спросила Лиз Тирни. – Ты тоже исповедалась?

Энни на нее шикнула – они как раз шли под руку через холодный, лишенный листвы парк. Она сказала, что едва ли сможет завести разговор на эту тему в церкви, со священником. Да бедняга просто умрет от смущения, так ведь?

Им пришлось опереться друг на друга, так они хохотали. Впрочем, будучи католичками, обе знали: на карту поставлена бессмертная душа.

– Можно было бы коротенько исповедаться, – предложила Лиз. – Не вдаваясь в подробности.

Но Энни упрямо покачала головой:

– Я ни о чем не жалею.

Тем вечером, сырым вечером в начале февраля, Салли вернулась в дом Тирни после смены в отеле и поднялась к себе. Через час они с близнецами должны были идти в кино. Она только и успела, что снять обувь с чулками, и как раз сушила волосы полотенцем, когда в дверь тихонько постучали. Вошла миссис Тирни и, закрыв за собой дверь, прислонилась к ней спиной. Щеки у нее ярко горели, словно она только зашла с мороза.