Все равно был перекур, и я спросил дремлющую маму:
– Можно мне к маяку сбегать?
Мама, утомленная домашними и сенокосными работами, разогретая солнышком, лежа на теплой травке, закрыв полусогнутой рукой глаза, проморгала опасный момент. Она мне ничего не ответила, только приподняла в разморенном движении и опустила обратно на траву загорелую свою другую руку. Дураку ясно, что это движение означало полное ее согласие с поставленным мною коварным вопросом. Так люди принимают опрометчивые решения. Мама продолжила дремать, вероятно, не особенно-то и разобрав, чего же такое спросил у нее бедовый ее сыночек? Мать моя поступила легкомысленно.
Спустя совсем немного времени я был уже в зоне недосягаемости маминого оклика, если бы такой вдруг последовал. Еще через несколько минут я продрался через последние кусты и взобрался на вершину угора.
Передо мной возвысилась четырехсторонняя маячная громада. Доски, выкрашенные в белый цвет, уходили вверх, сужаясь там, в далекой выси. На всю высоту снизу доверху, посреди каждой белой стороны пролегала широкая черная полоса.
Понятно каждому непонятливому гражданину, что самой первой мыслью, залетевшей в мою авантюрную мальчишечью головенку, было не восторженное созерцание деревянного шедевра, а вполне конкретное изучение таинственного маячного устройства, спрятанного где-то в его чреве. Больше всего на свете хотелось мне разобраться: как же, с помощью какой неведомой силы мигает на самом верху этой хламины ровно через каждые шесть секунд яркий огонь? Настолько яркий, что виден в каждой точке нашего бескрайнего моря.
Первым делом я проник на площадку первого этажа. Благо деревянная дверь была совсем даже не заперта. Говоря точнее, замка на двери не было, а вместо него в металлическую дугу была воткнута простая обструганная палочка. Ну а если замка нет, значит, люди доверяют мне войти в эту дверь. Что я и сделал.
В углу, на деревянном настиле, стояла сколоченная из досок будка. На ней-то и висел огромный замочище. Рядом с ней лежали несколько, наверное, пустых и огромных – с мой рост – баллонов, на каждом из которых красными аккуратными буквами было написано: «Газ Ацетилен. Руками не трогать! Пожароопасно!» Надпись была пугающая, и я в самом деле не притронулся к этим жутковатым баллонам. Долбанет еще в самом деле… Да и потом, не внизу же, не здесь, вспыхивает маячный огонь. Надо забираться наверх. Все интересные дела там.
Путь к маячной вершине пролегал через четыре высоченных лестницы (как я узнал потом, каждая высотой по пять метров), после лестницы идет площадка. Переходишь площадку – опять лестница. Вниз и по сторонам старался не глядеть: после третьей лестницы глянул в бок и захотелось быстро-быстро вернуться назад: кусты и деревья оказались где-то внизу и еще бросился в глаза край обрыва и уходящее вниз пространство…
Но я же готовился поступать в Суворовское училище! Мне нельзя было малодушничать.
Я постоял с закрытыми глазами на третьей площадке и крепко взялся за поручень последней лестницы…
В конце ее, перед самым окончанием подъема, дорогу преградил закрытый люк.
Вдруг и на нем висит какой-нибудь замок? Попытался приподнять его руками, но сил не хватило, и я навалился спиной. Тяжелая крышка поднялась, обернулась на шарнирах и отвалилась на бок. Путь к таинственному маячному свету был открыт!
Какое-то время я сидел на последней площадке и боялся открыть глаза.
Первое, что я увидел, когда со страхом приподнял веки – это бесконечное синее пространство распахнувшегося моря. То, что оно совсем близко, маленько меня успокоило. На море стоял штиль, и далеко от берега плыл в нем маленький кит – белуха. Она поднималась к поверхности из морских глубин, глотала порцию воздуха, и опять уходила в придонные места, чтобы гоняться за любимым своим лакомством – селедкой. Отсюда, с большой высоты, странно было видеть, что силуэт белухи, уходящей вглубь, не пропадает сразу, а ломающийся и тающий в толще воды виден еще долго.
Но надо было осваиваться на этой жутковатой высоте. Я стал оглядываться.
Сначала нашел глазами маму и сестру Лиду. Вон они далеко от меня между морем и краем холма на серо-золотистой площадке скошенной пожни. Уже поднялись от дремы, ходят по травяной стерне и что-то там делают. Мама, скорее всего, меня уже поругивает, спрашивает Лиду, куда же я пропал? Да ладно уж, скоро я прибегу, совсем скоро…
Передо мной на толстом, красном, металлическом постаменте высится огромная прозрачная бочка, вероятно, сделанная из толстого стекла. Вот это и есть объект давнего-давнего моего интереса. Что же это за штуковина такая? Что в ней спрятано такое, что светит на все море? Как же устроена эта чудесная вещь?
Очень не хотелось мне подниматься на ноги. Страшно было сделать любое движение на такой лютой высоте. Тем более явно ощущалось, что маячное это строение – не такая уж и надежная штука: всем телом я чувствовал, что вершина маяка покачивается на ветру. Да и перила, опоясывающие верхнюю площадку, казались хлипкими, совершенно ненадежными. Казалось мне: обопрись на них – и полетишь вниз вместе с дощечками и столбиками, из которых они сварганены.
Но подниматься надо было, и я поднялся. И вцепился руками в стеклянную бочку.
Прямо передо мной оказалось чрево этой стеклянной громадины. Показалось мне, что в нем, этом чреве, расположено множество линз, линзочек, стеклянных уголков, других искусно сделанных прозрачных предметов. А посреди них, в самой сердцевине стеклянно-хрустальных чудес, бьется яркое, крохотное сердечко: там время от времени вспыхивает тонкий, слегка удлиненный огонек. Огонек этот отражается во всех изгибах цветного хрусталя, во всех линзах и линзочках, и яркое пламя дивных огней заполняет все пространство стеклянной бочки.
Ничего подобного я никогда не видел. Это огненное волшебство было настоящим чудом!
И уж выше всяких моих сил было жгучее стремление заглянуть туда, вовнутрь, проникнуть в сказочный хрустальный мир, заполненный волшебным светом.
Все сущее на земле имеет к себе какой-нибудь доступ. Маяк не исключение. Дверца, ведущая к таинственному огоньку, нашлась скоро. Сбоку, на стеклянной бочке, обнаружил я стальной крючок. Откинул его вверх – дверца и открылась.
Там в глубине, посередке бочки, что-то слегка регулярно хлопало. Да это и есть тот самый огонек! Только не огромный, во всю ширину стеклянных чудес, а совсем маленький, как пламя свечки. Он трепыхался в чреве стеклянного изобилия, его окружавшего, словно крохотное сердечко в чьем-то большом теле. «Как же он светит на все море?» – подумалось мне. В своем далеком детстве я совсем не знал законов физики, так разительно меняющих мир.
Не знал я и того, что мне ни в коем случае нельзя было открывать ту стеклянную дверцу. В ту же самую секунду дунул порыв ветра, и огонек вдруг погас.
Я не знал, что мне делать. Несколько раз распахнул я и опять закрыл дверцу – результата не было, огонь не горел.
Вот тогда я и понял, что совершил воинское преступление…
Хорошо мне было известно, что маяк служит для ориентации кораблей в море. Нет маяка – и корабли, как слепые котята, могут сойти с курса, заблудиться, потеряться и не выполнить боевую задачу. А еще хуже, если потерявшись в штормах и туманах в отсутствии видимости они начнут ударяться друг о друга… Тут и до гибели людей недалеко.
Мысли у меня были прескверные. Вот уж натворил, так натворил!
Дома не удержался и задал отцу вопрос: что сделают с человеком, если он погасит маяк? Все же отец служил на флоте и много чего повидал. Он ответил коротко и определенно: если на войне, то расстреляют. Потом он оторвался от газеты и уставился на меня подозрительно:
– А зачем это тебе, Паша?
– Да так, чтобы знать. Мало ли какие придурки бывают…
Вот тебе и перспектива… Ну, до расстрела, может, и не дойдет, все же не военное время, но в детскую колонию отправят точно. Нашего брата-хулигана этим пугали постоянно.
Ареста и отправки в колонию ждал два дня. Картина мерещилась ужасная: ведут меня по всей деревенской улице промеж толпящихся односельчан два милиционера. Оба со здоровенными наганами наперевес, а люди говорят мне горькую правду:
– Эх, Паша, Паша, ты с виду парень неплохой. И поспеваешь в школе хорошо, и в клубе песни поешь славно, а на самом деле такой ты бандюган оказался! Это ж надо: весь Северный флот подвел. Вот теперь в колонии-то посиди лет двадцать. Может, там ума тебе добавят.
Мысли мои были печальны.
Через два дня к нам в дом явился уважаемый в деревне человек Тюков Ким Иванович, начальник всего маячного хозяйства и сел передо мной на лавку. Откуда он узнал, что это именно я натворил столько бед, до сих пор не могу себе представить. Отец и мать почему-то оказались в тот момент не на работе, а тоже дома. Теперь-то я понимаю, что они сговорились, а тогда все было как назло.
Ким Иванович какое-то время сидел молча и сердито сопел. Я думал: сейчас как даст по затылку! Лучше было бы, если бы и дал. Но он сидел, молчал и только медленно переваливался с боку на бок.
– Ну что, Павел, будешь еще так делать? – спросил он наконец тихим, но очень твердым голосом.
И тут меня прорвало. Сказались дни реальных переживаний: я ведь совсем не хотел вредить ни маячной службе, ни военным кораблям. Я был обычным деревенским шалопаем, сующим свой нос куда не следует. Я зашелся в слезах и завыл совершенно искренно и честно.
Не знаю, почему простил меня хороший человек Ким Иванович. Может, потому что понял меня, любопытного мальчишку, и догадался, что я никогда больше не принесу вреда его хозяйству.
Доверие его я оправдал, и мы продолжили добрые отношения с его сыном Сашкой Тюковым, моим одноклассником.
Как далеко теперь все это – и фосфорный шорох воды, и темные силуэты холмов над блесками воды, и доброе лицо отца, освещенное блеклым светлячком вечной папиросы, и эти мерцающие огоньки маяков – путеводных звездочек, плывущих в море кораблей.