Девятый — страница 39 из 42

Как сказал товарищ Ленин, именно кино формирует достойные кадры. Будем же следовать его большевистским заветам!

С искренним уважением, экипаж гвардейского, орденоносного эскадренного миноносца «Стремительный».

В составлении письма участвовали даже офицеры. Хохот при этом стоял такой, что вахтенный матрос Коробицын несколько раз протискивался в кают-компанию, но его безжалостно выгоняли обратно на дежурство.

– Но мы же не гвардейские и не орденоносцы, – сомневался кто-то.

Но матрос с тремя лычками настоял:

– Так будет солиднее.

Меня провожали до самого борта, у которого качался мой карбас.

Конверт с письмом я бережно уложил в широкий брючный карман. Перед самой моей посадкой прибежал лысенький морячок небольшого роста и протянул еще один конверт.

– Передай его Клаве Федотовой, – попросил он. – Только обязательно передай.

Я обещал.

Не зная, как надо прощаться с военными моряками, я очень смущался. Но меня похлопали по плечам, потрепали шевелюру и весело сказали:

– Прощай, брат. Спасибо, что приехал.

Уже отплыв от корабля метров на пятьдесят, я встал с банки и помахал рукой. Мне тоже помахали.

Я был счастлив.

А по берегу нервно расхаживали моя мама и старшая сестра Лида.

Конечно, в другой раз мне бы крепко перепало от той и другой. Мама точно стукнула бы чем-нибудь пару раз по заднице. Ведь меня не было столько времени, и я болтался где-то в море один.

Но тут на берег навстречу им из лодки вышел бравый морячок, весь в наградах и в бескозырке. Прижал руку к виску и весело крикнул:

– Есть, так точно, никак нет!

Это было что-то!

Мама моя стояла с расширенными глазами и всплескивала руками, а сестра Лида сказала:

– Змееватик.

Она всегда называла меня так в минуты гнева или восторга.

Я поставил на якорь карбасок, и, звеня значками, вместе с мамой и сестрой пошел к дому.

Стоял теплый и ясный вечер светлого северного лета, и мне казалось, что сквозь этот прозрачный воздух меня с удивлением разглядывает вся деревня: что за моряк такой выискался?

На крыльце сидел отец, только что пришедший с работы и курил любимую папиросу «Красная звезда». Он увидел меня, и папироса чуть не выпала у него изо рта, чудом зацепившись за краешек губ. Вероятно, он старый военмор, отслуживший всю войну на Северном флоте, в жизни не видел стольких значков на морской форме. Отец встал, вытянул руки по швам и, улыбаясь, доложил:

– Товарищ адмирал, за время вашего отсутствия в нашем доме ничего плохого не случилось!

Потом добавил:

– Хорошего тоже.

Вся семья слушала мой рассказ о корабле, о пушках, о военных моряках, о компоте. А отец по этому поводу выпил две рюмки водки и, когда мама унесла бутылку и куда-то спрятала, он сходил на поветь и пришел оттуда с кружкой браги. На повети стоял деревянный ушат с недавно поставленным на брожение суслом, и хотя оно до конца не выбродило, отец бражку выпил с удовольствием.

Потом мы долго с ним сидели на крылечке, и отец с мокрыми глазами долго рассказывал о войне, о походах, о морских боях, о своих товарищах. Он впервые разговаривал со мной как со взрослым, как с равным…

Наутро я прямо в форме пошел искать Клавку Федотову. Нашел ее на речке, где та полоскала белье. Протянул ей конверт, на котором было написано: «Клаве Федотовой от матроса Николая Кислицына».

Клава вытерла руки о подол, недоверчиво взяла конверт и, вытаращив на меня свои голубые глазки в светлых ресницах, спросила с зарождающимся интересом:

– Кто эт такой Николай Кислицын, что эт за чувырла такая?

– Сама ты чувырла, Клавка! Кислицын – это лучший матрос на боевом корабле.

– Наверно, лучший болтун. Такой же, как ты. Ишь вырядился, – ехидно ухмыльнулась Клавка. – Прямо Варяг какой-то.

Обиделся я на Клавку за Кислицына и за себя, и ушел в деревню.

Странно, но Клава нашла меня уже часа через два на краю деревни, около рыбзавода. Она пришла переодетая в нарядное платье. Глаза ее горели глубоким голубым светом.

Она взяла меня за руку, отвела в сторонку, усадила на бревнышко и, глядя мне в глаза, стала расспрашивать:

– Какой он этот моряк? Как он выглядит? Какой у него возраст? Женат ли он? Пользуется ли уважением в коллективе?

Голос у Клавки был при этом тревожный и ласковый одновременно. Видно, письмо замечательного матроса Кислицына, крепко взволновало ее девичью душу. Высокая грудь ее от дыхания поднималась еще выше.

Не знаю почему, но я стал Клавке бессовестно врать. Я преподнес этого маленького, лысоватого, худенького матросика статным красавцем с густой шевелюрой. Вероятно, непроизвольно, я желал Клавке большого женского счастья.

– А какой у него рост? – с волнением в голосе, поинтересовалась она.

– А ты встань, и я сравню.

Клава поднялась, задрала подбородок.

– Ты ему примерно до носа будешь, – успокоил я ее.

– Это нормально. – Клава махнула рукой, и опять села.

Она какое-то время молчала, глядела на воду, потом сказала будто бы самой себе:

– Он такой красивый, Николай Кислицын, а я такая деревенская… Наверно, я ему не понравлюсь.

Такой подход меня возмутил. Федотова была настоящей красавицей, мне самому она нравилась, и я сказал вполне честно:

– Клава, ты очень красивая, правда, очень.

И совсем обнаглев, я шарахнул:

– И сам бы на тебе женился, когда подрасту.

Клава вскочила, звонко засмеялась, наклонилась и погладила легкой своей ладонью меня по щеке.

– А ты ничего, матросик, славненький. Только маленький совсем, а мне замуж надо, понимаешь?

Она отвернулась и пошла по морскому берегу, босиком, в новом нарядном платье. От меня. К матросу Николаю Кислицыну.

Наверно, они потом долго переписывались, верещали друг дружке всякие телячьи нежности, сю-сю там, ма-сю.

После службы Николай и в самом деле приехал к нам в деревню. Приехал за своей невестой Клавдией Федотовой.

Они долго гуляли по морскому берегу, по полям, и все время звонко над чем-то хохотали. Им было хорошо вдвоем. И лысая голова Николая Кислицина отсвечивала красные лучики закатного солнышка, падающего за темный лес. И из маревой дали засыпающего моря кричали им протяжные песни полусонные чайки, качающиеся на серо-бирюзовых, гладко-покатых волнах.

И худенькая фигурка Николая Кислицина все касалась и касалась плотного поморского тела Клавдии Федотовой.

А потом они уехали. Наверно, из них получилась прекрасная пара.

Больше Клавку я никогда не видел. Есть такое свойство в природе: женщины покидают свой дом, уходят за своим избранником и никогда больше не возвращаются к родному порогу. Такова суть женщины. Мужчины так не могут. Мужчине всегда нужно умереть там, где он родился…

А в тот день вечером был сеанс фильма про Фантомаса.

Я подошел к киномеханику Нине Владимировне и отдал ей письмо от экипажа эскадренного миноносца «Стремительный».

Она долго его читала, и почему-то все время посматривала на меня с большим удивлением, как на странную вещь, неожиданно перед ней появившуюся. Кончив читать, она остолбенело на меня уставилась, сделала глотательное движение, и только смогла сказать:

– Ну-ну, проходи, тимуровец.

Никогда я не получал такого удовольствия от кино, как в тот раз! Но надо сказать и горькую правду: этот праздник продолжался недолго. Уже в следующий раз Нина Владимировна, как ни в чем не бывало, потребовала от меня денежки за билет, и опять пришлось мне лезть на печку. А письмо моряков сгинуло где-то в глубине билетной сумки Нины Владимировны. Может быть, лежит до сих пор там. А значки с моей груди тоже быстро исчезли. Какие-то на что-то обменял, другие кто-то попросил поносить и не вернул потом, какие-то просто потерял. Форма тоже быстро истрепалась.

Давно это было. Как давно… Но до сих пор в душе живет ощущение праздника, которое я испытал в тот летний солнечный день.

Я благодарен этому дню, благодарен военным морякам, согревшим, может быть, и мимоходом, мою мальчишескую душу, благодарен Летнему берегу Белого моря, ласкавшему босые мои ноги.

Не знаю, зачем к нашему берегу приходил тот корабль? Может быть, для того, чтобы память о нем сохранилась на всю жизнь.

Добрые люди, или как я поступал в Суворовское училище

Когда я учился в начальных классах, мама мне высказывала:

– Ну чего из тебя может вырасти путного? Ты даже коня запрячь не можешь. Вдруг отец заболеет, как сено из леса вывозить будем? Как в колхозе будешь работать?

Это были серьезные вопросы. Все же я был из сыновей старший, а значит, после отца второй мужик в доме.

Отец, мама, бабушка Агафья, да и все старшее семейство наше непременно стремилось, чтобы я – старший сын – закрепился бы в доме, вырос хозяином. Бабушкины товарки – соседка деинка[15] Павла, Фекла Александровна, родня – бабушка Сусанья и другие, вечно пьющие в нашем доме чай, всегда понукали моих сестер Лиду и Машу:

– Вы-то, клетны пахалки, разбежитесь по другим домам. А ты-то, Паша, – домашний якорек. Тебе в этом доме жить.

Начать запрягать коня – было непросто. Во-первых, я еще довольно хлипкий, мал ростом, силенок маловато. Да и суедельное это оказалось занятие – лошадь снарядить, как положено.

Частенько я бывал на конюшне. Особенно полезно было заскочить туда перед уроками: мужики да бабы выводят лошадей, таскают упряжь, разбирают сани. С утра лучше – народ на работу попадает – кто в лес, кто по дрова. Подсматривал я кто как запрягает.

Теорию я выучил: сначала узду надо надеть со всеми ремнями, потом хомут со шлеей кверху ногами напялить, затем седелко под шлею на спину положить, а затем коня надо подвести к саням, ровно поставить между оглоблями, а затем уже поочередно поднимать оглобли, закреплять их и дугу гужами, крепить седелко, натягивать через седельник, пристегивать вожжи…

Запрягая лошаденок, закрепляя упряжь, мужики незлобно покрикивали на них и вполне дружелюбно матюгались. Все эти повадки я крепко-накрепко запомнил и даже заучил все слова. Хотя слова эти использовать мне тогда не пришлось, потому что мама моя – деревенская учительница – надрала бы мою задницу со страшной силой. Это обстоятельство надо было учитывать. Хотя местные лошадки, знавшие все матюги не меньше, чем я, воспринимали их очень даже благодушно как милые и важные слова деревенского обихода. Этот язык был им, лошадям, при