Как сказал товарищ Ленин, именно кино формирует достойные кадры. Будем же следовать его большевистским заветам!
С искренним уважением, экипаж гвардейского, орденоносного эскадренного миноносца «Стремительный».
В составлении письма участвовали даже офицеры. Хохот при этом стоял такой, что вахтенный матрос Коробицын несколько раз протискивался в кают-компанию, но его безжалостно выгоняли обратно на дежурство.
– Но мы же не гвардейские и не орденоносцы, – сомневался кто-то.
Но матрос с тремя лычками настоял:
– Так будет солиднее.
Меня провожали до самого борта, у которого качался мой карбас.
Конверт с письмом я бережно уложил в широкий брючный карман. Перед самой моей посадкой прибежал лысенький морячок небольшого роста и протянул еще один конверт.
– Передай его Клаве Федотовой, – попросил он. – Только обязательно передай.
Я обещал.
Не зная, как надо прощаться с военными моряками, я очень смущался. Но меня похлопали по плечам, потрепали шевелюру и весело сказали:
– Прощай, брат. Спасибо, что приехал.
Уже отплыв от корабля метров на пятьдесят, я встал с банки и помахал рукой. Мне тоже помахали.
Я был счастлив.
А по берегу нервно расхаживали моя мама и старшая сестра Лида.
Конечно, в другой раз мне бы крепко перепало от той и другой. Мама точно стукнула бы чем-нибудь пару раз по заднице. Ведь меня не было столько времени, и я болтался где-то в море один.
Но тут на берег навстречу им из лодки вышел бравый морячок, весь в наградах и в бескозырке. Прижал руку к виску и весело крикнул:
– Есть, так точно, никак нет!
Это было что-то!
Мама моя стояла с расширенными глазами и всплескивала руками, а сестра Лида сказала:
– Змееватик.
Она всегда называла меня так в минуты гнева или восторга.
Я поставил на якорь карбасок, и, звеня значками, вместе с мамой и сестрой пошел к дому.
Стоял теплый и ясный вечер светлого северного лета, и мне казалось, что сквозь этот прозрачный воздух меня с удивлением разглядывает вся деревня: что за моряк такой выискался?
На крыльце сидел отец, только что пришедший с работы и курил любимую папиросу «Красная звезда». Он увидел меня, и папироса чуть не выпала у него изо рта, чудом зацепившись за краешек губ. Вероятно, он старый военмор, отслуживший всю войну на Северном флоте, в жизни не видел стольких значков на морской форме. Отец встал, вытянул руки по швам и, улыбаясь, доложил:
– Товарищ адмирал, за время вашего отсутствия в нашем доме ничего плохого не случилось!
Потом добавил:
– Хорошего тоже.
Вся семья слушала мой рассказ о корабле, о пушках, о военных моряках, о компоте. А отец по этому поводу выпил две рюмки водки и, когда мама унесла бутылку и куда-то спрятала, он сходил на поветь и пришел оттуда с кружкой браги. На повети стоял деревянный ушат с недавно поставленным на брожение суслом, и хотя оно до конца не выбродило, отец бражку выпил с удовольствием.
Потом мы долго с ним сидели на крылечке, и отец с мокрыми глазами долго рассказывал о войне, о походах, о морских боях, о своих товарищах. Он впервые разговаривал со мной как со взрослым, как с равным…
Наутро я прямо в форме пошел искать Клавку Федотову. Нашел ее на речке, где та полоскала белье. Протянул ей конверт, на котором было написано: «Клаве Федотовой от матроса Николая Кислицына».
Клава вытерла руки о подол, недоверчиво взяла конверт и, вытаращив на меня свои голубые глазки в светлых ресницах, спросила с зарождающимся интересом:
– Кто эт такой Николай Кислицын, что эт за чувырла такая?
– Сама ты чувырла, Клавка! Кислицын – это лучший матрос на боевом корабле.
– Наверно, лучший болтун. Такой же, как ты. Ишь вырядился, – ехидно ухмыльнулась Клавка. – Прямо Варяг какой-то.
Обиделся я на Клавку за Кислицына и за себя, и ушел в деревню.
Странно, но Клава нашла меня уже часа через два на краю деревни, около рыбзавода. Она пришла переодетая в нарядное платье. Глаза ее горели глубоким голубым светом.
Она взяла меня за руку, отвела в сторонку, усадила на бревнышко и, глядя мне в глаза, стала расспрашивать:
– Какой он этот моряк? Как он выглядит? Какой у него возраст? Женат ли он? Пользуется ли уважением в коллективе?
Голос у Клавки был при этом тревожный и ласковый одновременно. Видно, письмо замечательного матроса Кислицына, крепко взволновало ее девичью душу. Высокая грудь ее от дыхания поднималась еще выше.
Не знаю почему, но я стал Клавке бессовестно врать. Я преподнес этого маленького, лысоватого, худенького матросика статным красавцем с густой шевелюрой. Вероятно, непроизвольно, я желал Клавке большого женского счастья.
– А какой у него рост? – с волнением в голосе, поинтересовалась она.
– А ты встань, и я сравню.
Клава поднялась, задрала подбородок.
– Ты ему примерно до носа будешь, – успокоил я ее.
– Это нормально. – Клава махнула рукой, и опять села.
Она какое-то время молчала, глядела на воду, потом сказала будто бы самой себе:
– Он такой красивый, Николай Кислицын, а я такая деревенская… Наверно, я ему не понравлюсь.
Такой подход меня возмутил. Федотова была настоящей красавицей, мне самому она нравилась, и я сказал вполне честно:
– Клава, ты очень красивая, правда, очень.
И совсем обнаглев, я шарахнул:
– И сам бы на тебе женился, когда подрасту.
Клава вскочила, звонко засмеялась, наклонилась и погладила легкой своей ладонью меня по щеке.
– А ты ничего, матросик, славненький. Только маленький совсем, а мне замуж надо, понимаешь?
Она отвернулась и пошла по морскому берегу, босиком, в новом нарядном платье. От меня. К матросу Николаю Кислицыну.
Наверно, они потом долго переписывались, верещали друг дружке всякие телячьи нежности, сю-сю там, ма-сю.
После службы Николай и в самом деле приехал к нам в деревню. Приехал за своей невестой Клавдией Федотовой.
Они долго гуляли по морскому берегу, по полям, и все время звонко над чем-то хохотали. Им было хорошо вдвоем. И лысая голова Николая Кислицина отсвечивала красные лучики закатного солнышка, падающего за темный лес. И из маревой дали засыпающего моря кричали им протяжные песни полусонные чайки, качающиеся на серо-бирюзовых, гладко-покатых волнах.
И худенькая фигурка Николая Кислицина все касалась и касалась плотного поморского тела Клавдии Федотовой.
А потом они уехали. Наверно, из них получилась прекрасная пара.
Больше Клавку я никогда не видел. Есть такое свойство в природе: женщины покидают свой дом, уходят за своим избранником и никогда больше не возвращаются к родному порогу. Такова суть женщины. Мужчины так не могут. Мужчине всегда нужно умереть там, где он родился…
А в тот день вечером был сеанс фильма про Фантомаса.
Я подошел к киномеханику Нине Владимировне и отдал ей письмо от экипажа эскадренного миноносца «Стремительный».
Она долго его читала, и почему-то все время посматривала на меня с большим удивлением, как на странную вещь, неожиданно перед ней появившуюся. Кончив читать, она остолбенело на меня уставилась, сделала глотательное движение, и только смогла сказать:
– Ну-ну, проходи, тимуровец.
Никогда я не получал такого удовольствия от кино, как в тот раз! Но надо сказать и горькую правду: этот праздник продолжался недолго. Уже в следующий раз Нина Владимировна, как ни в чем не бывало, потребовала от меня денежки за билет, и опять пришлось мне лезть на печку. А письмо моряков сгинуло где-то в глубине билетной сумки Нины Владимировны. Может быть, лежит до сих пор там. А значки с моей груди тоже быстро исчезли. Какие-то на что-то обменял, другие кто-то попросил поносить и не вернул потом, какие-то просто потерял. Форма тоже быстро истрепалась.
Давно это было. Как давно… Но до сих пор в душе живет ощущение праздника, которое я испытал в тот летний солнечный день.
Я благодарен этому дню, благодарен военным морякам, согревшим, может быть, и мимоходом, мою мальчишескую душу, благодарен Летнему берегу Белого моря, ласкавшему босые мои ноги.
Не знаю, зачем к нашему берегу приходил тот корабль? Может быть, для того, чтобы память о нем сохранилась на всю жизнь.
Добрые люди, или как я поступал в Суворовское училище
Когда я учился в начальных классах, мама мне высказывала:
– Ну чего из тебя может вырасти путного? Ты даже коня запрячь не можешь. Вдруг отец заболеет, как сено из леса вывозить будем? Как в колхозе будешь работать?
Это были серьезные вопросы. Все же я был из сыновей старший, а значит, после отца второй мужик в доме.
Отец, мама, бабушка Агафья, да и все старшее семейство наше непременно стремилось, чтобы я – старший сын – закрепился бы в доме, вырос хозяином. Бабушкины товарки – соседка деинка[15] Павла, Фекла Александровна, родня – бабушка Сусанья и другие, вечно пьющие в нашем доме чай, всегда понукали моих сестер Лиду и Машу:
– Вы-то, клетны пахалки, разбежитесь по другим домам. А ты-то, Паша, – домашний якорек. Тебе в этом доме жить.
Начать запрягать коня – было непросто. Во-первых, я еще довольно хлипкий, мал ростом, силенок маловато. Да и суедельное это оказалось занятие – лошадь снарядить, как положено.
Частенько я бывал на конюшне. Особенно полезно было заскочить туда перед уроками: мужики да бабы выводят лошадей, таскают упряжь, разбирают сани. С утра лучше – народ на работу попадает – кто в лес, кто по дрова. Подсматривал я кто как запрягает.
Теорию я выучил: сначала узду надо надеть со всеми ремнями, потом хомут со шлеей кверху ногами напялить, затем седелко под шлею на спину положить, а затем коня надо подвести к саням, ровно поставить между оглоблями, а затем уже поочередно поднимать оглобли, закреплять их и дугу гужами, крепить седелко, натягивать через седельник, пристегивать вожжи…
Запрягая лошаденок, закрепляя упряжь, мужики незлобно покрикивали на них и вполне дружелюбно матюгались. Все эти повадки я крепко-накрепко запомнил и даже заучил все слова. Хотя слова эти использовать мне тогда не пришлось, потому что мама моя – деревенская учительница – надрала бы мою задницу со страшной силой. Это обстоятельство надо было учитывать. Хотя местные лошадки, знавшие все матюги не меньше, чем я, воспринимали их очень даже благодушно как милые и важные слова деревенского обихода. Этот язык был им, лошадям, при