Девятый Замок — страница 21 из 125

Он расхохотался.

— Клянусь честью, достойные слова! — говорил он, катаясь от смеха, а я не знал, гневаться ли на него или смеяться вместе с ним.

А потом он покачал головой и молвил:

— Я у многих норингов спрашивал, не продадут ли усадьбу. Знаешь ли, у каждого нашлась цена. Даже у тех, кто возводит свой род к самому Нори Большому Башмаку. И только ты — только ты готов был убить меня за один лишь этот вопрос! Ты видишь, сколь прекрасна эта земля?

Я недоверчиво оглянулся. Если в этом крылся какой-то намек — я его не понял.

— Конечно, это прекрасная земля. Но ведь каждый аист хвалит своё болото. Другие, я думаю, просто не посмели с тобой открыто ссориться.

— Болото? — он словно не услышал. — Значит, не видишь. Увидишь только тогда, когда лишишься, как оно всегда бывает.

— От чего это я должен… хм… лишиться? — спросил я в полном недоумении.

— А как же иначе? Уж не останешься ли ты в родном городе, когда прочие разбегутся?

— Разбегутся? Ты начинаешь меня забавлять, Унтах кан Орвен. И когда же случится это ужасное событие?

— Думаю, завтра. Корд'аэн О'Флиннах привезёт страшную весть. Волк вырвался, Снорри, Пёс перегрыз путы, и близок час гибели.

— Не по нраву мне твои иносказания. Я не знаток кённингов. Какой ты добрый, если шутя говоришь о таких жутких вещах!

— Все мы смертны, — пожал плечами Унтах. — Но те, кто боятся смерти, и те, кто её не боятся, встречают её по-разному.

— Лучше быть живым, чем мёртвым, — возразил я.

— Если ты жив, то да. Но ведь и ты не боишься гибели и конца мира, не так ли? И вовсе не от бесстрашия, а от незнания.

— Будь ты проклят. Что толку с тобой говорить, коли через слово загадка! Что там за страшную весть везёт Корд?

— Всё очень просто. С отрогов северных гор в долину идут несколько тысяч цвергов. Скоро будут здесь.

Несколько мгновений я тупо моргал. Птицы метались у меня в голове, оглушительно хлопая крыльями. А он улыбался. Просто улыбался.

— Это очень дурная шутка, — сказал я наконец.

— Для шутки — да, нехорошо. Но вот беда — это никакая не шутка, господин мой Снорри. И я хотел бы умереть, только чтобы это и вправду оказалось просто дурной шуткой…

Я посмотрел ему в глаза.

Конечно, этого делать не стоило.

Горькая усталая улыбка пронзила сердце. И я остро, чётко понял: он не лжёт.

— Ну, господин пивовар? — спросил меж тем Унтах. — А теперь продашь мне свой дом?

Я криво ухмыльнулся.

— Слушай, может, тебе врезать? Кем ты меня считаешь? Э?

— Безумцем, Снорри, — отвечал тот, — рыжим безумцем.

— А чтоб тебя, — произнес я почти по слогам.

И — странное дело! — тревога исчезла, стало легко и прекрасно, и я понял: этого ждали поколения моих предков…

* * *

— Не стану спрашивать, откуда ты это узнал, — сказал я, — и не стану спрашивать, как это случилось… Спрошу, что же делать мне?

— А что ты можешь? Поднять тревогу, собрать людей, рассказать страшную весть? Не смеши. Никто тебе не поверит.

Да, пожалуй. Только поколотят, что, мол, выдумываю и людей от работы отвлекаю…

— Ну так ты скажи! — попросил я.

— Если бы мне поверили — сказал бы уже давно. Однако моё слово будет не дороже твоего. Нет, они поверят только друиду. Но, сдается мне, дела складываются таким образом, что день или два — разницы не много.

— Так что же… это конец?

Унтах холодно рассмеялся.

— Всё-таки боишься, пивовар… Я не знаю, что тебе ответить. Гибель мира предрешена. Только грохоту будет меньше, чем сказано в писаниях. То, что произошло здесь, лишь малая доля того, что происходит в мире. Ты, конечно, можешь пошутить, что, мол, каждое поколение гордо полагает себя последним, избранным для участия в великой битве. А она всё никак не наступает. Беда в том, что, кажется, и не наступит. У нашего народа есть старое пророчество о днях, когда тень накроет мир. Там сказано, что сперва люди забудут имена и слова, потом умолкнут песни и зазвенит медь, потом на земле погаснут огни. И тогда тень накроет землю и небо.

— А причем тут наши дикие северные сородичи?

— Они боятся огня, не так ли? А вы свой огонь погасили. И упоённо мочитесь на шипящие угли. И теперь им нечего бояться.

— Сдаётся мне, ты говоришь не о том огне, что горит в свечах и каминах.

— Ты проницателен, пивовар. Корд'аэн О'Флиннах пытался сжечь меня этим огнем, но он у вас слишком холоден. Другое дело, если бы это случилось во времена вашего Нори Башмака. От меня и пепла бы не осталось… Тебе ведь иногда и самому бывает холодно и противно, разве не так? Ты не похож на многих норингов. Не в обиду твоим согражданам будь сказано — я не просто так помянул червей. Они не плохие люди. Но и хорошего в них немного. Я бы сказал, не хорошие и не плохие, а просто мелкие. Верно, не ошибусь, если скажу, что давно у вас не было ни кровной мести, ни поединков, ни историй великой любви, словом, ничего такого, о чем хотелось бы говорить языком богов?

Тут я задумался. По всему выходило, что он прав. Если что-то и случалось, то, как правило, с приезжими: с Эльри, с моей Митрун, но никогда — между нами, норингами. Я как-то набил морду Эгги. Но кто ж не набьет морду Эгги! А уж петь об этом языком кённингов…

И я молча кивнул.

— А теперь скажи-ка мне, Снорри, — вкрадчиво промолвил Унтах, — известно ли тебе, чтобы кто-то из ваших людей складывал песни или сказки? Не ругательные стишки, не сплетни, не те городские истории, где кто-то кого-то пинает под зад, и это должно быть смешно. Нет. Саги и висы, в которых герои оживают. И, верно, мало кто помнит старые сказания. Что станут рассказывать вашим внукам бабушки? Я видел черные курганы в южной части города. Это Норхауг, останки первых усадеб, ставшие усыпальницами. Там спят ваши предки и герои. Вы должны согревать их в подземном мире, но вы не можете обогреть даже себя. Люди креста сказали бы, что цверги, мол, это наказание вам за грехи перед праотцами. А я думаю, что это просто судьба. И, скажу честно, ваш город — не один такой на белом свете. Раньше все в мире было друг с другом связано. Теперь все развязано.

Он так легко об этом говорил… А я едва удерживался, чтобы не броситься на него и не разбить лицо. Или не зарыдать в отчаянии. Он знал о нас всё. Знал, что за цену чести идёт торг. Знал, что ныне певец и паяц — одно и то же. Знал, как тускнеют глаза. И знал, как ребёнок порой смотрит в глаза родителю, и не находит там ничего. Чтобы потом так же тупо молчать своим детям.

И, право, немало заплатил он за это знание!

И гнев мой прошёл. Что гневаться на правду…

— Никто не боится народа, который не поёт песен, — произнес я наконец. — Но что же нам делать? У тебя есть совет?

— Я поостерегся бы давать советы. Но вспомни, как Корд'аэн рассёк ладонь, и кровь его стала огнём. Он не думал, уж поверь, о своей жизни. А больше мне нечего тебе сказать. О, клюёт!

Я стоял и тупо смотрел, как Унтах подводит рыбу к самому берегу, как выдёргивает из воды и бросает на траву. Рыба трепыхалась, хватала воздух пастью, а я видел глаза Этера-трактирщика, глаза Гербольда Скавена, глаза альдермана Свенсона. Они могут любоваться пляской огня в небе. Но плясать с небесным огнём… Это выше всех нас. И я понял с ужасом: мне ничуть нас не жаль.

— Тут плохой клёв, — отрешённо произнесли мои губы. — Лучше перейти к мысу Эльдира, там клюёт лучше, да и народу сейчас нет. Пойдём, это рядом.

Унтах изумлённо изогнул бровь:

— Ты намерен рыбачить со мной, когда твоему миру грозит гибель?

— День или два ничего не решат. Остальное — дело Корда и тинга. Твои слова что-то разрушили во мне, и теперь что-то прорастает из руин. К тому же, думаю, мы не хуже предков удержим топоры на смертном поле. А что песен не помним — не беда. Цверги тоже не помнят.

— Так чем же вы отличаетесь?

— А вот ничем не отличаемся. Цверги, дверги — одно и то же. Черви на теле исполина Имира. У тебя лишней верёвки нет? А то мне за удочкой далеко идти…

* * *

Вечерело. Солнце только что пылало расплавленной медью на фарватере Андары — и вот оно падает за горы, и языки пламени, умирая, взвиваются к вершинам… Летний день догорал, и сумерки поглощали мир. А мы сидели на берегу, как старые приятели, и жарили на углях рыбу. Как ни в чём не бывало. Унтах рассказывал о своих странствиях, о своей подземной родине, о своей матушке Орвен, которую боялись и ненавидели за её мудрость. Он говорил приятно, хотелось слушать ещё, но голос его околдовывал, не говоря и сотой доли истины. Да я и не хотел той истины. Мне хватало своей.

— Я не спрашиваю, зачем ты покинул свои Пещеры, — начал было я, но Унтах перебил:

— Это мудро с твоей стороны.

— И неизвестно, что там решат на сходке. Но, как бы там ни было, я остаюсь. А ты — ты останешься, Унтах кан Орвен?

— Смотря для чего.

— Что за глупый вопрос! Цвергам чудеса показывать! У тебя неплохо выходит… Ты ведь сюда пришёл умереть. Тебя ведь не радует блеск золота. Ты идёшь на смерть.

— У тебя хорошая память, — буркнул Унтах, — на слова, сказанные не для твоих ушей.

— У меня хорошая память на хорошие слова, — возразил я. — Тот, кому ты это сказал, Эльри Бродячий Пёс, куда-то делся. Это что, какой-то условный знак? Вы знакомы?

Унтах улыбнулся.

— Да, мы знакомы — с одиночеством. И мы с ним оба знаем, что худшие мысли приходят в одиночестве, а лучшие — в уединении. Одиночество — это когда тебя изгоняют. Уединение — когда уходишь сам. Он, наверное, тоже ушёл сам.

— Ты хорошо сказал. Раньше мы, дверги, жили большими родами, и каждый был частью единого. Потом стали жить малыми семьями, и каждый был волен покинуть единое. Ныне многие живут по одному, отгородившись от единого. Ранее мы были частью земли, потом отмежевались городской стеной. И мне иногда кажется, что многие возводят такую стену в своём сердце, чтоб отгородиться от себя. Это — уединение или одиночество? Что скажешь?