й - оборванный и вечно пьяный тифлисский живописец Нико, который так же, как и тот взошедший некогда на Голгофу, в конце концов тоже обессилел и изнемог в своих бесплодных попытках пробудить людей к чему-то лучшему и так же, как и тот, потерпев поражение, ушел от них - молча, без жалоб и проклятий, но и не оглядываясь назад.
И не собственную ли судьбу провидел Нико, когда писал пасхального агнца с пышным розовым бантом на шее, медленно, на негнущихся ногах идущего к своему ужасному, но кому-то так нужному концу? Жизнь не бывает и, наверное, не может быть без жертвоприношений - без жертв не достучишься ни до Бога, ни до людских сердец. Вы думаете, ягненок не знает, куда его ведут, не знает своего конца? Нет, знает, прекрасно знает! Потому-то и не гнутся его ноги, потому-то и глаза его полны такой тоски и обреченности - знает он! Все знает. Знает и все-таки идет. Идет, потому что иначе нет, по вере человеческой, никакого другого способа донести земную печаль и надежду до Того, чье милосердие испокон веков было последним прибежищем для измученной одиночеством, истомившейся в бесконечных трудах и страданиях человеческой души. И какая разница, погиб ли ты под ножом мясника или, во имя того же, погибаешь день за днем, час за часом, сознавая в случайные, редкие минуты просветления, что, может быть, это и есть твое предназначение на земле? Впрочем, разница, конечно, есть: умереть сразу или погибать всю жизнь - это далеко не одно и то же. И только высшим по силе духа дано вытерпеть до конца, без жалоб упреков, то, что вытерпел Нико, эту медленную, изо дня в день гибель, это не разделимое и не разделенное ни с кем бремя, добровольно взваленное им когда-то на себя.
И что, если переводить на привычный язык слов, хотел он сказать, написав такого почтенного, такого благообразного и рассудительного миллионера и его величественную, увешанную золотом и бриллиантами и все еще красивую жену, получивших от судьбы все, что только можно было, кроме одного - детей? А рядом с ними босоногую крестьянку, грубо и бедно одетую, с печатью вечного, от рождения еще, наверное, испуга на лице, но зато богатую тем, чего никто в мире, кроме Бога, у нее не может отнять, - детьми, и потому гордую, и потому втайне даже высокомерную, несмотря на все свое убожество, и потому выставляющую везде, где надо и где не надо, это свое великое богатство напоказ. Неужели он написал все это только затем, чтобы сказать, что раз ты миллионер, то в наказание за все твои явные и тайные грехи будь бездетным, а раз ты бедная, нищая, то тебе от Бога полагается иная радость, иная плата за все твои лишения и страдания - целый выводок детей, не отстающих от тебя ни на шаг? А может быть, иной порыв, иное движение души двигало им, когда писал он этого бездетного миллионера и эту темную, забитую крестьянку с детьми, - тихая мольба, тихое, робкое увещевание к людям не завидовать друг другу, ценить свою жизнь и свою судьбу, радоваться тому, что тебе дано, и не скорбеть о том, чего у тебя нет? Одному - сила, ум, власть, деньги, другому - семья, дети, их звонкие, веселые голоса, но и то, и другое ничуть не меньше друг друга и равно достаточно для того, чтобы если и не любить своего ближнего, то по крайней мере не видеть в нем своего заклятого врага... Не завидовать и понимать, что каждый человек, кто бы он ни был, достоин сочувствия и сострадания, что у каждого есть своя печаль, свое горе, которое болит не меньше, чем горе любого другого, и что счастливых людей на земле не было и не может быть.
А его знаменитые красотки из садов Ортачала? Толстые, ленивые, с обвисшими до живота грудями, с пустыми, равнодушными глазами, огрубевшие, ожесточившиеся и замкнувшиеся в себе, для которых любовь давно уже превратилась в тяжкую и нудную казенную повинность, каждый день отбываемую, как на фабрике, от сих до сих. А его мужеподобная, заплывшая жиром актриса Маргарита, в короткой, по колена, юбчонке и безобразных полосатых чулках, туго натянутых на ноги-тумбы? Разве Нико не умел рисовать красивых, изящных женщин, один взгляд на которых возвышает человека, пробуждая все лучшее, что в нем есть? Умел, безусловно умел - у него немало и таких работ. Но тогда что же он хотел сказать этими своими красотками и этой своей ужасающей актрисой Маргаритой, которая когда-то, согласно легенде, так нагло, беспощадно ограбила его и тем самым сломала всю его только-только начинавшую складываться самостоятельную жизнь жизнь преуспевающего тифлисского торговца? Многие, очень многие предположения могут быть высказаны по этому поводу. Может быть, то, может быть, это...
А может быть, к примеру, и то, что прежде всего ему самому нужно было как-то оправдаться перед собой, объяснить себе и другим, почему же все-таки так ничего и не получилось у него в обыденной, указанной человеку самой природой жизни, почему он потом до конца своих дней избегал женщин и почему под старость оказался один как перст. Потому, наверное, не получилось ничего, что между ним и ими, этими женщинами, всегда была холодная, непроницаемая стена их равнодушия, их неверия никому, а он был слишком слаб, слишком ненастойчив, чтобы достучаться в конце концов до того сокровенного, что было спрятано, он знал, в самой глубине их сердец. А все, что было не полной правдой, все, что имело заднюю мысль, расчет и шло от головы, а не от сердца, - все это было не для него... Но и не они, не женщины, были виноваты в этой стене: жизнь возвела ее, жизнь заставила их обороняться, а потому и жалеть в первую очередь надо было не его, а их. Оттого-то и летят, порхают, садятся им на плечи птицы, оттого-то и дал он в руки каждой их них цветы, оттого-то и вызывает такое щемящее чувство белый цвет, цвет чистоты и непорочности, в который он одел и красоток, лежащих в ожидании своих клиентов, и эту сгинувшую куда-то в неизвестность со всеми его деньгами и надеждами певичку из кабаре Марго. Говорят, он как-то сказал: "Белым цветом я прощаю..." А простить и пожалеть - разве это не об одном?
И почему так похожи на священнодействие, на торжественный молебен в огромном, как сам необъятный божий мир, храме все эти его многочисленные кутежи - кутеж пяти князей, кутеж трех князей, кутеж во время сбора винограда, кутеж у Ишачьего моста, кутеж кинто с органщиком, кутеж в семейной компании, кутеж молокан? Куда, в какие заоблачные сферы возносилась его душа, когда он создавал эти полотна? Какой великий и непреходящий смысл вложил он в эти монументальные, будто вытесанные из камня фигуры людей в бурках и остроконечных бараньих шапках, сидящих у разостланной прямо на земле скатерти, и в бездонное синее небо у них над головами, и в пустоту выжженного солнцем пространства между этими людьми и темной громадой гор, возвышающихся вдали? Какая песнь, какой молитвенный восторг рвался из его груди, когда он писал эту ночь, луну, и белый духан в лунном свете, и этих величественных седобородых старцев в черных чохах, и этих юношей с блестящими глазами, застывших в благоговейном молчании за пиршественным столом? И что означает этот призыв статного, степенного тамады с закрученными вверх усами и буйволиным рогом в руке: только ли привычную просьбу поднять и осушить стаканы во здравие собравшейся здесь сегодня почтенной компании, или же на самом деле это нечто неизмеримо большее - благословение, ниспосланное людям свыше, пожелание мира и покоя всему человеческому роду, мудрая напутственная речь почитаемого всеми священнослужителя, которому ведомы и тщетна земной суеты, и единственный данный человеку путь к спасению - братская любовь и единение с себе подобными, локоть друга, локоть соседа, в чем мы все так нуждаемся от рождения и до смерти, но чего, к нашему несчастью, требуем всегда от других и почти никогда от себя? И благодаря какому колдовству, какой магической силе проникновения в суть вещей обыденные, ничем не примечательные предметы обрели на этих огромных просторных столах значение высоких символов всего того, что объединяет, а не разъединяет людей? Хлеб, соль, сыр, луковица, тарелка с двумя тоненькими рыбками, одинокая бутылка вина и черная кисть винограда рядом - скромное, скорее даже скудное угощение, всем своим видом говорящее о том, что .дело здесь вовсе не в нем, не в угощении, а в чем-то совсем ином...
Нет, это не кутеж, не застолье! Это нечто, может быть, даже более возвышенное, более торжественное, чем рвущееся вверх гудение органа в каком-нибудь древнем готическом соборе или многоголосье старинных певческих хоров. И это не просто пир - это великопраздничное богослужение прихожан вселенского храма Добра и Справедливости во имя всеобщего братства и единения людей.
...Долго тянется зимняя ночь, особенно в декабре. Невыносимо, нескончаемо долго - даже и для того, кому, казалось бы, давно уже все на свете стало безразлично. Ничего не изменит в его жизни и это утро, как не изменило ни одно из них раньше, и ждать ему от нового, только-только нарождающегося дня нечего - этот день будет таким же, как и все, что были до него. Но как бы ни был слаб и беспомощен человек, как бы ни был он уверен в близком своем конце, надежда его всегда сильнее его самого, и умрет она, эта надежда, не прежде, чем последнее дыхание не слетит с его уст. И Нико сейчас, лежа в полутьме под своим тряпьем и мучаясь от кашля, тоже чего-то ждет, тоже на что-то надеется может быть, всего-навсего на то, что утром хозяин какого-нибудь ближайшего духана сжалится над ним и по старой памяти поднесет ему стаканчик водки и еще отсыплет ему кучку мерцающих красными огоньками, дышащих жаром углей для его мангала, и тогда он наконец согреется в своей каморке и сможет снова попробовать что-нибудь написать. Да, написать... Если, конечно, дворовые мальчишки опять не доведут его до безумия своей дьявольской, повторяющейся изо дня в день игрой - с некоторых пор они почему-то полюбили целыми часами швырять камни в дощатую стену его каморки под лестницей и кричать одно и то же: "Художник! Художник! Бродяга художник! Нарисуй нам осла!" Господи... О, Господи! Эта-то напасть - за какие грехи?