— Не волнуйтесь, сейчас все устроим! — с фальшивой бодростью заявил Самоваров и отправился искать начальство. Мумозин как сквозь землю провалился. Самоваров уже вообразил Настю на своей раскладушке под сенью гвоздик и ромашек, а себя, как Юрочку, в уголку, на газетке. Черт знает что такое! Зачем он пялился на спектакль, когда у самого горе, и не от ума!
Вдруг со сцены, где монтировщики с грохотом разбирали Вовкины конструкции, донесся пронзительный ор Шереметева.
— Что? Художник? Какие проблемы! — обрадовал Эдик Самоварова. — Мы его к Кыштымову подселим, в восьмую! Там есть комната.
— Художник — это молодая девушка, очень интеллигентная. Кыштымов как-то не очень подходит, — объяснил Самоваров. Он припомнил и рассказ про жабу, и алчные розовые взгляды Лео на Настю.
— Да, Кыштымов довольно похабный, — согласился Эдик. — Может, его к вам отселим? Нет, он не пойдет, ему там что-то мерещится… Что же делать? А если ее тут поместим, в моем кабинете? Диван-кровать здесь зеленая, постель какую-нибудь подберем, а? А завтра видно будет. А?
Настя на зеленый диван согласилась. Но когда Самоваров и Эдик пожелали ей спокойной ночи, она забеспокоилась.
— Как же это? Я что, одна буду в целом театре? Таком огромном и пустом?
Ее голос задрожал.
— А чего бояться? — не понял Шереметев. — Мы же вас запрем тут! А внизу будет сторож Мироныч. Он, правда, глухой, как чурбан, и дрыхнет всегда, но так и спокойнее! Чего бояться?
На глаза Насти навернулись крупные слезы.
Самоварову стало ее жалко. И стыдно: ведь, по сути дела, именно он заманил ее в этот дурацкий театр, а теперь бросает на произвол судьбы, под охрану глухого Мироныча (не того ли, что давал советы пить и не дышать?).
— Может, и мне остаться… — начал было он.
— Ну да! Великолепно! — заорал Эдик. — Да здесь год можно прожить, не выходя! Диванов-кроватей — до хрена! Любой выбирайте! Вы можете здесь, а вы — в предбаннике, почти рядом. И страшно не будет!
Он тут же выскочил за дверь и с грохотом разложил тамошний диван-кровать, даже прыгнул на него и опробовал, высоко подскакивая на пружинах и крича:
— Глядите, как отлично! Диван-кровать что надо! Какая крепкая!
«Вот тебе и отоспался после кучумовки!» — с досадой подумал Самоваров. Он потушил настольную лампу (такие были во всех кабинетах — наверное, тоже подарок каких-то спонсоров — любителей психологизма). Зеленый диван оказался неровным и неудобным. Под голову Самоварову Эдик выдал подушку-думку из какого-то исторического спектакля. Думка была плюшевая, лысоватая и пахла тленом. Самоваров безуспешно пытался ее взбить. Он досадовал, что заварил такую кашу, и надо теперь возиться с Настей, совершать глупейшие рыцарские подвиги вроде этой ночевки. «Дурак из дураков», — самокритично повторял он. Голова его гудела, перед глазами все вальсировал Юрочка и орал Мумозин во фраке. Самоваров вздохнул, помял еще подушку и собрался снимать протез.
Тихо скрипнула дверь. Самоваров повернулся и увидел что-то белое.
— Мне страшно. Там кто-то ходит, — раздался тихий Настин голос.
— Кто ходит? Где? Это, наверное. Мироныч, — проворчал Самоваров и включил лампу. Он увидел рядом с собой Настю в белой ночной рубашке с атласным бантиком на груди.
— Мироныч — это внизу. Это дед. А здесь другое! Небольшой кто-то, — шепотом объяснила она.
— Что за ерунда! Никого здесь нет.
— Есть! И ходит. Небольшой. Там!
Самоваров нехотя покинул зеленое ложе и прошел в кабинет Эдика. Он включил свет. Никого не было.
— Значит, это в коридоре, — настаивала Настя, дрожа все больше и больше.
Зажгли свет и в коридоре. Настя приоткрыла дверь в фойе, где тускло белел лес колонн. На исхоженном, исцарапанном паркете лежали полосы бледного света.
— Смотрите, какая луна! Огромная и синяя. И капает где-то — слышите? Кап-кап… А! И ходят! Вот! Вот! Слышите? А-а-а!
Настя вцепилась в локоть Самоварова, и он протащил ее к выключателю, чтобы убедить — кроме диванов-кроватей в фойе нет ничего устрашающего. Настя прошлась по огромному пустому залу, заметила стенку с портретами:
— Вот они! Все актеры. И художественный руководитель в рамочке. Чацкий из него кошмарный, правда?
Самоваров согласился и тут же излил всю желчь, накопившуюся у него на Мумозина за последние два дня. Настя смеялась, приседая от хохота, смешно натягивая рубашку на коленки. Потом она бесстрашно заявила:
— Но мы-то ему не дадимся, да? Мы не дадимся! Мы перевернем этот театр вверх дном!
Она разбежалась, хотела прокатиться по паркету, но не удержалась и свалилась на диван-кровать.
— Глядите! Здесь всюду диваны-кровати! — засмеялась она. — Тридцать тысяч диванов-кроватей! И все раскладные?
Она попыталась разложить одно из этих неуклюжих зеленых сооружений и, давясь от смеха, позвала Самоварова:
— Да помогите же, Николай Алексеевич!
Он помог. Ей тут же захотелось разложить другой диван. Самоваров плелся за нею, раскладывал диваны и раздраженно думал: «Что это на нее нашло? Распрыгалась! Развеселилась! То страшно ей, то смешно. А я-то думал, она серьезная девица. Чего ради я-то вожусь с этими диванами? Дурак дураком. Приехал в Ушуйск и одурел — диваны раскладываю. Наверное, кучумовка сказывается — отрава первостатейная. Господи, еще диван?.. А она до чего хорошенькая. Надето у нее что-нибудь под рубашкой или нет?»
Настя весело оглядела фойе и осталась довольна: все диваны вдоль стен стали кроватями. Она тут же устремилась в очередную дверь:
— А там у нас что? Ага, сцена — я знаю, такие выходы только на сцену бывают.
И она весело затопотала по железной лесенке. Когда и Самоваров добрался до сцены, Настя уже орудовала у пульта, зажигая и гася лампы освещения. У него зарябило в глазах: мелькали цветные огни и взбесившаяся девчонка в ночной рубашке.
— Я всегда об этом мечтала! Я на свободе! — кричала Настя. — Эх, еще бы музыку!
Самоваров испугался.
— Вы там не сломайте чего-нибудь. Вдруг короткое замыкание выйдет… пожар…
— Тогда вы меня спасете! Да не бойтесь, Николай Алексеевич, я знаю, что делать. Я какой-никакой, а сценограф. Я все знаю. Вот, глядите! И-и-эх!
Сверху на Самоварова стремительно поползло какое-то железное бревно. Он отскочил, бревно остановилось, а Настя засмеялась. Через минуту она пронеслась над сценой по-тарзаньи, ухватившись за какой-то висячий канат. В пролете своем только на долю секунды она попала в луч самого мощного прожектора, но и этого было довольно, чтоб Самоваров уяснил — под рубашкой у нее ничего нет…
— Настя, — сказал он деревянным голосом, — вы так расшалились, что, пожалуй, и глухой Мироныч забеспокоится. Вызовет еще пожарных. Или милицию. Был у нас в музее такой случай. Не стоит попадать в дурацкие истории!
«Уже попал! Уже попал!» — шумел в ушах Самоварова какой-то горячий прибой. Безобразная выходка прожектора доконала его. Он медленно повернулся и побрел к своему дивану, к прелой Эдиковой подушке. Он понимал, что идет в пропасть, к черту в горло, а за ним бежит Настя и выключает на ходу лампочки.
Самоваров решительно вырубил свет у Эдика в предбаннике, прикрыл дверь и бросился на подушку. Его глаза жег горячий песок, просыпанный кучумовкой и бессонницей, а сквозь песок бельмом сиял проклятый прожектор, который разоблачил Настю. Призраки Юрочки, Мумозина, танцующего Кыштымова рассеялись и забылись, только в огне прожектора, зеленеющем от бешеного накала, взад и вперед качалась тонконогая беззащитная тень. Ничего нет под рубашкой!
Было тихо, только отчетливо где-то капало — протекала драная ушуйская крыша. «Пропал! Пропал! Пропал! Пропал!» — шуршал в ушах кровавый прибой в такт частому пульсу.
Снова скрипнула дверь. Самоваров даже не повернулся. Наоборот, он только теснее прильнул к лысому плюшу подушки.
— Николай Алексеевич! — шептала Настя. — Там кто-то ходит! Небольшой. Мне страшно…
Самоваров не шевельнулся.
— Мне страшно! Мне страшно! Мне страшно! — шептала она уже над его ухом. Тонкие прохладные руки обхватили его, отодрали от подушки, тонкие пальцы поворачивали его жесткую, горящую, как от пощечины, щеку к губам, бессмысленно шептавшим:
— Мне страшно! Мне страшно! Мне страшно!
— Пропал! Пропал! Пропал! — накатывал прибой.
Утром, довольно поздним, когда уже все волшебства обязаны рассеяться и сгинуть, Самоваров проснулся. В Эдиковом предбаннике действительно ничего волшебного не обнаружилось. Предметы приобрели свой дневной вульгарный вид: и облезлый шкаф, и рваные куски картона в углу, и стол с кучей бумаг и с глубокой тарелкой, полной окурков. Самоваров проснулся, увидел все это и понял, что вряд ли можно проснуться более иным, чем был накануне. На его груди спала обнимающая Настина рука с коротко остриженными детскими ноготками. Под ее головой, под сетью спутанных пепельных волос, виднелась безобразная плюшевая подушка. Сам же Самоваров почивал на какой-то промасленной Эдиковой куртке, шея его затекла — собственно, оттого он и проснулся. «Мать честная», — чуть не вслух простонал он, когда увидел спящую Настю и одновременно ощутил общее их сладостное тепло под засаленным одеялом, которым укрывался, верно, сам царь Федор Иоаннович. «Зачем я вчера не уехал? — продолжил Самоваров беззвучные стоны. — Или позавчера? Хотел ведь! Это все Овца-Овцеховский! А теперь коготок увяз — всей птичке пропасть!» Он сравнил себя с птичкой, потому что сумасшедшей этой ночью (вот что значит полная луна! сомнамбулы падают с крыш, а здравомыслящие люди делают глупости) под царским одеялом было у них говорено: они будут отныне вместе, вместе, вместе; они давно друг друга безумно любят! Настя домой, к родителям, ни за что не вернется, а сразу поселится в Нетске у Самоварова!.. а тут, в Ушуйске, они будут вместе, вместе, вместе! среди Юрочкиного цветника! Нет, это должно было случиться! рано или поздно! они знали, знали!..
Все это говорила, разумеется, Настя. Самоваров вздыхал и сомневался. Он нажимал и на разницу в возрасте, и на свою инвалидность, и на то, что нрав у него нудноватый. Не забыл он сообщить, что в служебной квартире, помимо Юрочки и Мишки, водится пропасть тараканов. Но все-таки выходило по Настиному. И вот теперь, держа в затекших объятиях эту прелесть — прелестная ведь девочка! — Самоваров не мог понять, рад он или не рад.