— А муж ее? — снова поинтересовалась Настя.
— Дурак этот? А чего ему сделается? Конечно, когда Мариночка заправлять начала, ему тоже перепало. Для него у многих роли поотбирали, даже у Геннаши кое-что. Лешка и Ромео играл! Но его быстро поперли, с Мариночкой вместе. Артист он не ахти, а уж если Геннаше кто дорогу перейдет, тот добра не жди — затопчет за роль. Зато Геннаша — артист!
— Что, Мариночкин муж, такой красавец — и плохой актер? — не поверил Самоваров.
— Дурак этот? Да не плохой он, — пояснила Лена. — И с лица красивый, и рост, и голос у него громкий. Только вот руки у него как-то не действуют. Не справляется, не может! Висят они, как плети, чуть не до колен, а уж если пересилит себя и размахивать ими начнет, так либо декорацию сшибет, либо толканет кого не надо. А тот ведь не ждет и упасть может! Бывали такие случаи.
— Да, руки актера! Важное дело, — согласился Самоваров.
— Еще бы! Если пьеса современная, он, Лешка, руки в карманы кладет — либо в штаны, либо в пиджак. Потому считается он у нас — современный герой. А как Ромео начал играть, так караул! Не вынимает Ромео руки из карманов целый спектакль, и все тут! И умерши лежит, а руки в карманах. Мы все со смеху помирали. Тогда Мариночка велела девчонкам портнихам карманы у Ромео зашить. И что вы думаете? Лешка сунулся — нет карманов, да сам себе дыры продрал, где карманов вовсе и не положено. Лохмотья, нитки висят, а он таки руки пристроил. И рад! И умер довольный. Лежит в склепе и улыбается. Что интересно: в жизни он руками владеет. И незаметно, чтоб висели, и сует их куда положено — от баб отбою нет. Он парень хороший — незлой, нежадный, зато Мариночка…
— Тут, тут декорационный цех! Лампочки нет, так вы за стенку держитесь! — загремел недалеко, на лестнице, голос Эдика Шереметева. Через минуту и его высоченная фигура вдвинулась боком в дверь, пропустив вперед гостя. Надо полагать, это был следователь прокуратуры, тот самый, что разочаровал Юрочку Уксусова бездействием, тот самый, что обидел ужасными подозрениями Владимира Константиновича Мумозина — Мошкин собственной персоной. Самоваров не понял, отчего Юрочке он показался пошлым красавчиком. Вероятно с горя. Никакой красоты в следователе не было видно — ни роста, ни особенных плеч. Так себе, средний молодой человек, коротко стриженный, но по природе курчавый, так что голова его была покрыта как бы черным каракулем. Он деловито познакомился с Самоваровым, не слушая криков Эдика о том, что потолок в форме пуза такой давно и никого не зашиб, потом быстро огляделся и без всяких церемоний обратился к дамам:
— Девчонки, вы бы в буфет сходили, что ли.
Бойкий оказался молодой человек! Девчонки, наверное, по фильмам воображали себе следователей деликатными, вдумчивыми джентльменами с усталыми глазами. Они несколько опешили.
— Давайте, давайте, — поторопил их Мошкин и нетерпеливо постучал ботинком. — Мы тут поговорим немножко.
Когда девчонки удалились, Мошкин так же беззастенчиво сплавил и Шереметева. А ведь не стал обижать его при девчонках! Девчонок, судя по всему, он считал людьми второго сорта.
— Итак, Самоваров Николай Алексеевич… Слышал, слышал! — начал Мошкин. Самоваров уже привык, что все в Ушуйске про него слышали, и не удивился.
— Сказать, от кого слышал? — подмигнул Мошкин. У него были необыкновенно живые, бойкие, пронзительно серые глаза. — От Кучумова Андрея Андреевича!
Самоваров промолчал.
— Серьезный мужик, — продолжал Мошкин. — Жалко, что конченный.
— Как это конченный?
— А так: либо сам кончится, либо его кончат. Лучше бы сам мотал отсюда. Намекните при случае. Вовремя поймешь, что к чему — и жив будешь, и здоров, и нос в табаке. Но он понять не хочет.
— А если и не захочет?
— Мир жесток, — весело заявил следователь Мошкин. — Ну, а как у вас дела? В этом-то храме муз кто такой жестокий, что актриску задушил? Они тут все, кажется, на мужа грешат, на Карнаухова-лысого. Мол, чересчур горячий. Он мог?
Самоваров не стал спорить. Почему не мог? Сколько он ни видал Геннадия Петровича, тот всегда держал кого-то за грудки.
— Я ведь слухи собираю, сплетни, — продолжил Мошкин. Самоваров глядел-глядел на него и вдруг понял, что похож он, негодяй, на Пушкина — курчавый, светлоглазый и быстрый, как секундная стрелка. — Собираю слухи! Знаю, что не положено, но и полезная вещь. К делу не пришьешь, юридически ничтожная — зато может верно направить. А здесь такие слухи! Ни в какие ворота… Не просто пьянки-гулянки, как у людей, а хитросплетения какие-то, и всё вокруг Премяковой. Я женских романов не читаю, но там, наверное, все именно так: крутая эротика и турниры рыцарские с мордобоями из-за прекрасной дамы. Неужели правда?
— Какая разница, — равнодушно ответил Самоваров. — Записка Кыштымова всех, кажется утешила и все объяснила.
— А! Сами заговорили! — обрадовался Мошкин-Пушкин. Он сидел теперь верхом на стуле и при этих словах проскакал на нем шага два в сторону Самоварова. — У вас ведь эта записка? Давайте-ка ее мне! С собой?
Самоваров неопределенно кивнул.
— Давайте, давайте! Знаете ведь, что обязаны! Да вам она и ни к чему. Вы же для Кучумова стараетесь, Карнаухова хотите выгородить — так что это лыко только в строку. Я вообще-то официальной спеси не имею. Помогайте! Нароете чего — спасибо. Помощь населения! Вы-то, что, не верите, что Кыштымов душил?
Самоваров таинственно повел бровями, что очень позабавило веселого следователя:
— Вот-вот! Тут черт знает, чего намешано — театр! Все может быть. А в газетках на папу Кучумова что лепят? Дал, мол, деньги актрисе, чтоб она молчала — и тут же замочил. Ерунда какая! Вот денег на дорогу дал — верю. Сентиментальный он у нас, сам все женится-разводится, а тут друг детства на жилетке вечно висит. Что, не мог он разве помочь другу красавицу пристроить? Хоть и в Москву? А может, меценатствовать надоело? Она ведь последнее время у него регулярно деньгами разживалась.
— Неужели?
— Да. Она в деньгах нуждалась. Про Шухлядкина ведь слышали? Нет? Ну, это вы сами поразузнайте, любопытная историйка. Мне недосуг. Девчонки пусть вам пострекочут.
— Она все-таки собиралась в Москву? — спросил Самоваров. — Все про эту Москву говорят.
Мошкин подскочил на своем стуле:
— В Москву! Конечно, собиралась в Москву! Два бегемота (ваши, театральные), что двери вскрыли и труп нашли, наткнулись на собранный чемодан и на сумочку с долларами и билетом до Москвы. Только вот зачем она туда собиралась?
— Было какое-то письмо, — вспомнил Самоваров. — От кого-то вызов…
Мошкин еще больше обрадовался, черти прыгнули в его бойких глазах, и сам он снова подпрыгнул на стуле.
— Какой вы молодец! И про письмо знаете. Откуда? От кого?
— Случайно слышал. От кого, не помню.
— Здесь приврали! Если помните, что слышали — помните и от кого. Давайте, давайте, не жмитесь! От бегемотов слышали? Они письмо читали, но не поняли ни черта. Плохо у них с грамотой. Вы-то хотите письмо почитать, а? Вот оно. А вы мне свое, кыштымовское. Так пойдет?
«Проходимец какой-то», — подумал Самоваров и достал совершенно ненужную ему записку Кыштымова. Мошкин тоже вынул из кармана какую-то бумажку. Они обменялись бумажками, как двойные агенты компрометирующими друг друга документами. Мошкин явно наслаждался процессом обмена. «Проходимец! Жулик просто! Все комедию ломает — противно даже участвовать серьезному человеку. Неужели теперь и такие в прокуратуре водятся? Из выбравших пепси, что ли? По тяге к пепси их и отбирают?» — недовольно засопел Самоваров, но когда Мошкин уставился в порыжелые письмена Лео, полученную бумажку развернул. Разумеется, это не подлинник, а сделанная на плохом ксероксе грязная копия. Письмо было начертано на бланке театральной ассоциации «Три сестры». Бланк украшало подобие герба, где мешались венки, свечи, похожие на сосиски складки занавеса и три кургузые фигуры, скрюченные каким-то неведомым театральным катаклизмом. Сразу под фигурами начинались размашистые строки: «Милая Т.! Как мне тяжело все забыть! Но надо забыть. Я в Ижевске, ставлю «Федру». Я болен. Ко мне в Москву приезжать не надо — я меняю квартиру. И не звони, это невероятно дорого по нашим временам. Телефон я тоже меняю. Оставить все, как есть — и забыть, забыть!! Знаю, будет больно тебе и мне, но так надо. Безумно трудно привыкать к мысли, что мы больше не увидимся. Никогда!.. вот самое страшное слово. Прости, Таня. На ассоциацию не пиши, я из нее выхожу. Прости. И я тебя когда-нибудь прощу за то, что ты такая необыкновенная. Будем помнить и наши дни, и наши ночи. Невероятные дни и ночи!! Как это ни парадоксально, всегда и искренне твой…» Подпись была издевательски неразборчива.
Так к кому же Таня ехала в Москву? И зачем? По дрянному письму Горилчанского видно, что он здоров, что ниоткуда не выезжает и не выходит, а поменял ушуйскую Нору на ижевскую Федру. Разве могла Таня этого не понять? И все-таки собралась в Москву искать счастья, или — как его там Мариночка называет? — московского нырка?
— Милое письмецо? — ослепительно осклабился Мошкин. — Вот как надо бросать женщин! Главное, ничего эта бумажка не проясняет. Как, впрочем, и ваш документ на туалетной бумаге. Вот фокус: тут «Таня, прости» и там «Таня, прости». А? Найдите десять отличий!
Он бодро вскочил, направился к двери и бросил:
— Ну, я вас внизу жду.
— Это еще зачем? — не понял Самоваров.
— Надо. Чего, думаете, я к вам пристал? Надо. Едем, не пожалеете! В больницу едем, к Кыштымову!
— Я пока не собирался…
— Соберетесь и вприпрыжку побежите, когда узнаете, зачем. Наш самоубийца вас требует, хочет что-то важное сказать. Признаться хочет, я думаю, не иначе. Меня не воспринял — надулся, как верблюд, и возлежит. А что я сделаю? Записка эта в самом деле ерунда — он и говорит, что чувства свои выразил. Я ведь его допросил, подозреваемый как-никак. Он, изволите видеть, всего лишь чувства выразил! А, может, и впрямьон не делал ничего противозаконного? За что мне его ухватить? Кончать с собой закон не воспрещает. Но он отвергает меня, а заодно и диетическую пищу. Он психиатру на живот жаловался. Действительно, обнаружилась язва желудка. Лечат его теперь и от нее тоже, а он стонет, губу оттопыривает и меня видеть не желает. Зато вас зовет. Очень, говорит, важное скажу, а не то, говорит, поздно будет. Ну, что, заинтриговал?