Наконец на Антиобраке, что лежал практически в самом центре всей группы, удалось купить пигменты, масляные краски и кисти. Обракские острова – на редкость тусклое место. Иссушенная солнцем равнина, покрытая песком да выцветшей галькой, постоянные ветра, пустынные города, блеклое мелководье – куда ни кинь взгляд, все серо. Не на что смотреть, и незачем рисовать.
Военных кораблей я больше не встречал, однако был неизменно настороже, ведь я следовал их маршрутом. Когда я наводил справки у островитян, они сразу понимали, к чему я клоню, и безошибочно меня вычисляли. В военное время трудно получить надежную информацию о перемещении военных. Одни говорили, что корабли вообще перестали ходить на юг, другие – что просто сменили маршрут, а третьи – что плавают, но по ночам.
Я беспрестанно перемещался, подгоняемый страхом попасть в лапы «черных беретов».
Наконец я сделал последнюю пересадку и однажды ночью на угольной барже прибыл в Мьюриси-Таун. Мы медленно шли по проливу, направляясь ко входу в бухту, а я с верхней палубы рассматривал город. Меня охватили сладкие предчувствия. Здесь можно начать жизнь с чистого листа; все, что когда-то случилось со мной в коротком увольнении, не имеет никакого значения. Облокотившись о перила, я смотрел на темную водную гладь, на пляшущие в ней отраженья цветных огней города. Слышался рокот машин и шум голосов, обрывки музыки; с асфальта волнами накатывал жар.
Швартовка затянулась, и я сошел на берег уже за полночь. Денег, чтобы снять комнату, у меня не было. Конечно, я не в первый раз сталкивался с такой проблемой и ночевал на улице чаще, чем под крышей, но слишком уж я устал от этого.
Расталкивая толпу, я стал пробираться на задворки города – туда, где располагались бордели. Чувства оглушали: удушающий жар экваториальных широт, ароматы тропических цветов и благовоний, бесконечное тарахтенье машин, мотоциклов, повозок, запахи пряного мяса на передвижных лотках, неоновый свет реклам, звуки музыки, что лилась из окон и дверей придорожных столовых. Я остановился на перекрестке, поставил чемодан и свой художественный инвентарь на тротуар и, подобно местерлинянину в разгар благословенного дождя, простер ладони к полночному небу, окрашенному рыжими огнями города.
Затем, исполненный радости, подхватил багаж и с новыми силами отправился на поиск борделей.
Один из них обнаружился в паре кварталов от пристани в небольшом здании с боковым входом со стороны тенистой аллеи. Я зашел туда без гроша в кармане и отдался на милость дорогих моему сердцу тружениц. В поисках ночного прибежища я оказался в единственной церкви, что когда-либо знал: в Храме Моей Мечты.
Отчасти благодаря своей богатой истории, отчасти – красивой пристани, обилию магазинов и солнечных пляжей, Мьюриси-Таун приобрел репутацию курортного города, куда съезжались толстосумы со всего Архипелага. Вскоре я выяснил, что могу обеспечить себя, если буду писать пейзажи и выставлять их у большого кафе на Парамондур-авеню, славящейся модными бутиками и шикарными клубами.
В межсезонье, или когда мне просто надоедало работать за деньги, я запирался в своей студии на десятом этаже с видом на город и пытался освоить жанр, придуманный Асиццоне. Я наконец поселился в том городе, где великий художник написал свои лучшие картины, где можно было изучать его жизнь и осваивать его приемы.
К тому времени тактилизм успел выйти из моды, что было для меня очень кстати – экспериментируй сколько душе угодно, не опасаясь критики и придирчивого интереса. Ультразвуковая микроэлектроника вышла из широкого обращения и использовалась теперь разве что в игрушках, а потому пигменты продавались дешево и в изобилии, хотя я с трудом нашел магазин, где держали приличный запас.
Я принялся за работу: раздобыл загрунтованные доски и слой за слоем наносил на них пигменты. Техника оказалась очень сложной и требовала большой точности. Немало картин, некоторые из которых были близки к завершению, я испортил одним лишь неловким движением мастихина. Мне предстояло многому научиться.
Я регулярно наведывался в закрытую часть городского музея, где в архивах хранились оригиналы мастера. Поначалу куратор удивлялась столь нетипичному интересу с моей стороны. Она считала Асиццоне заурядным эксцентриком, занимавшимся непристойной мазней. Впрочем, вскоре она свыклась и принимала мои визиты как данность. Ее не удивляло даже то, что я готов часами простаивать у ярких полотен, прижимаясь к ним лицом, руками, ногами и всем, чем придется. Меня же охватывал экстаз, я буквально впитывал в себя умопомрачительные образы.
Пигменты, которыми пишут тактильную живопись, при касании издают ультразвук, и тот действует на гипоталамус. Это вызывает в мозгу выбросы серотонина, и в результате человек видит определенные образы. Контакты с тактильными досками были чреваты еще одним эффектом, поначалу не столь очевидным: человек со временем терял память и впадал в длительную депрессию. Прикоснувшись к картинам Асиццоне, я был сокрушен, буквально раздавлен. Помимо живейших образов эротического свойства, что еще долго преследовали меня после выхода из музея, накатывали неясные страхи, я испытывал ужас, смятение, боль.
После первого раза я шаткой походкой кое-как добрел до дома и проспал два дня кряду. А проснувшись, сполна пожал плоды своих откровений – тактильная живопись жутко травмирует психику. Меня окружила знакомая темнота, вновь стала подводить память: я не смог вспомнить тех островов, что недавно успел посетить. Заученный список сохранился частично. Амнезия прокатилась размытой волной – я помнил названия, но забыл сами острова. Случалось ли мне высаживаться на Виньо? На Деммере? Никаких воспоминаний о них не осталось: знаю лишь то, что они встречались мне на пути.
На две-три недели я погрузился в традиционную живопись – немного подзаработать и передохнуть. И все хорошенько обдумать. Мои детские воспоминания были начисто стерты, и теперь я прекрасно отдавал себе отчет, что причиной тому картины Асиццоне.
А меж тем я писал, нарабатывая собственный стиль.
Отточить технические навыки оказалось достаточно несложным делом. Сложнее было передать на холсте свои эмоции, свою боль, свою страсть. Когда это удавалось, картины шли одна за другой. Я складывал их в студии, прислонив к стене в дальнем углу.
Стоя у окна своей студии и глядя на беззаботный город, я чувствовал за спиной жуткие кошмары, спрятанные в слоях пигмента. Целый арсенал мощного психологического оружия, созданный художником-террористом. Впрочем, мои картины будут непоняты и отвергнуты так же, как в свое время шедевры Асиццоне. А ведь на этих холстах отразилась вся моя жизнь!
Асиццоне, распутник и повеса, изображал сцены чудовищной эротической силы. Мои образы черпались из другого источника. Я выражал на полотнах душевное опустошение, запечатлевал свою жизнь, полную бессмысленных скитаний. Мое творчество стало обратной стороной художественного метода Асиццоне.
Я писал, чтоб сохранить здравомыслие, в красках консервируя воспоминания. После первого контакта с полотнами Асиццоне я понял, что единственное спасение для меня – погрузиться в работу. Только так удастся воссоздать в себе утраченное. Созерцание тактильных полотен ведет человека к потере памяти, но когда пишешь сам, начинаешь вспоминать.
Я почерпнул вдохновение у творца, утратив часть своей личности. Теперь я сам себя возвращал.
С каждой картиной из небытия памяти восставала какая-то новая область. Мазок мастихина, касание кисти – и подробности жизни всплывали с необычайной четкостью. Когда я отходил от полотна, изображение сливалось в нагромождение пятен, так же как у Асиццоне, только защитного цвета. Подходя ближе, работая с красками или прижимаясь к подсохшим мазкам, я возрождался как личность и испытывал небывалый покой.
Какого рода «лечение» ждет случайного зрителя – не хотелось и думать. Каждая вещь разила наповал, и никто не сказал бы наверняка, каким станет ее потенциал, пока она не взорвется. Так противопехотная мина лежит до поры, пока на нее не наступишь.
В первый год я набивал руку. Картины буквально заполонили мое жилое пространство. Пришлось перенести самые крупные полотна в заколоченный ночной клуб на набережной; здание было давно заброшено, но для моих целей вполне подходило. Там имелся просторный подвал с хитросплетением коридоров и комнатушек, а при входе – огромный холл.
Маленькие картины я оставил в студии, а те, от которых ломало душу, кричащие одиночеством, исполненные лишений, отвез на хранение в город. Крупные полотна я расставил в холле, а помельче – отправил в подвал. Дом изобиловал комнатками и коридорами, там царил полумрак, и я с легкостью обнаружил дюжину мест, чтобы запрятать свои творения.
Я без конца менял их местами. Дни напролет, по ночам, без перерыва и отдыха трудился я в сумрачной затхлости, как одержимый переставляя картины из угла в угол, из комнаты в комнату.
Все здание представляло собой подобие кроличьей норы. Дешевые стройматериалы, легкие перегородки – в моем распоряжении оказался лабиринт, состоящий из непредсказуемых изгибов и поворотов. Я поставил картины, как часовых, в самых путаных и неприметных частях лабиринта, за дверными проемами, пряча от глаз в закоулках и темных нишах.
Покидая свое импровизированное хранилище, я возвращался к нормальной жизни. Задумывал новые полотна, бродил по улочкам с мольбертом и табуретом, пополнял запасы пейзажей для продажи – я остро нуждался в деньгах.
Летел месяц за месяцем, а я наслаждался жизнью под жарким солнцем Мьюриси. После долгих скитаний и поисков я наконец-то нашел себя и свое место. Меня не тяготило даже монотонное однообразие туристической живописи. Я понимал, что такие картины требуют точности линий, дисциплинируют руку и глаз, а значит, я лучше буду работать с пигментами, пусть этих произведений никто и не увидит. Меня стали узнавать на улицах, и в Мьюриси-Тауне я приобрел репутацию странствующего живописца.
Так пролетело пять лет. Быт мой наладился, и всем в жизни я был доволен.