Дежавю. Антология — страница 4 из 38

как супонь.

Слеза отравленной собаки тебе упала на ладонь.

Текла слюна. Кричали травы, мычал на небе Козерог…

Как умирают от отравы, не дай-то вам увидеть Бог!

Похоронили, худо ль, бедно — за огородом, на холме…

Ушли соседи незаметно, как тени двигаясь во тьме.

Потом на чуровом затоне был шум осеннего дождя;

И ночь, и ранка на ладони, была сквозной, как от гвоздя.

Пророк

Я услышал историю эту, и украсил стихами засим.

«Повстречался в пустыне поэту

            окрыленный собой Серафим.

Поднял он над поэтом денницу, разливая то уксус,

            то мед,

Говорил про змею и орлицу, и про ангелов горний полет.

Говорил о неведомой тайне, а потом, до скончания лет,

Растворился в осеннем тумане…

            И подумал печально поэт:

„Не сказал он про смертные свечки,

            про мученья последнего дня,

Хоть и бродит сейчас возле речки,

            где когда-то застрелят меня“»

Песочные часы

Враждебны ангелы и черти.

            Не помнит устье про исток.

Из колбы жизни в колбу смерти перетекает мой песок.

Любовь и ненависть, и слезы,

            мои объятья, чувства, речь,

Моя жара, мои морозы — перетекают. Не сберечь.

Сижу на пошлой вечеринке, но вижу я, обречено,

Как больно, в этой вот песчинке,

            мой август падает на дно!

Часы не ведают страданья, и каждый день,

            в любую ночь —

Летят на дно мои свиданья, стихи и проза… Не помочь.

И трудно мне, с моей тоскою, поверить в нечет,

            словно в чет, —

Что кто-то властною рукою часы, как мир, перевернет.

И в стародавнем анимизме, чтоб жить,

            любить и умирать,

Из колбы смерти в колбу жизни песок посыплется

            опять.

Опять я буду плавать в маме,

            крутить по комнате волчок…

И станут ангелы чертями, и устье вспомнит про исток.

«Cлова забываю. И путаю числа…»

Cлова забываю. И путаю числа.

Но я понимаю — в них не было смысла.

Сгорай же в печи, заповедная книга!

Ты хуже татаро-монгольского ига!

Я понял вчера на родимом причале,

Зачем эти дали так долго молчали.

Я все понимаю легко и сурово.

Но больше ни крика. Ни стона. Ни слова.

Прощай же навеки, тетрадь со стихами.

Мой голос заблудший стихает, стихает.

И даже молитва все глуше и глуше

За милую душу. За милую душу.

«Боже правый! Пропадаю…»

Боже правый! Пропадаю!

Жизнь пускаю на распыл.

И не помню, и не знаю —

Как я жил и кем я был.

То ли был бродягой, вором,

Жалкой похотью хлюста,

То ли я, как черный ворон,

Не оплакал смерть Христа.

У прощального причала

Полыхает вечный свет!

Нет конца и нет начала,

Середины тоже нет…

И как жертвенная треба,

Я на призрачном торгу

Все расплачиваюсь с небом,

Расплатиться не могу.

«Вера — не вера, и слава — не слава…»

Вера — не вера, и слава — не слава.

Бедный рассудок ничтожней нуля.

Зеркало крестится слева направо,

Будто бы в нем отражаюсь не я.

Мечется разум во имя наживы,

Мчатся олени, кружится планктон…

Все мы захвачены танцами Шивы,

Даже когда не танцует никто.

Кто я? Зачем я весь вечер вздыхаю?

Что я увидеть пытаюсь во мгле?

Господи! Господи! Не понимаю,

Что происходит на этой земле!

«Боль запоздалая. Совесть невнятная…»

Боль запоздалая. Совесть невнятная.

Тьма над страною, но мысли темней.

Что же ты, Родина невероятная,

Переселяешься в область теней?

Не уходи, оставайся, пожалуйста,

Мерзни на холоде, мокни в дожди,

Падай и ври, притворяйся и жалуйся,

Только, пожалуйста, не уходи.

Родина милая! В страхе и ярости

Дай разобраться во всем самому…

Или и я обречен по ментальности

Камень привязывать к шее Муму?

Плещется речка, и в утреннем мареве

Прямо ко мне чей-то голос летит:

«Надо убить не собаку, а барыню,

Ваня Тургенев поймет и простит».

«В тот день, когда прощальный август…»

В тот день, когда прощальный август

Замрет на гибельной меже,

В последний раз метнется Фауст

За тем, что продано уже.

Бледнея, встанут святотатцы,

И под поземкою ворон

В последний раз вопьются пальцы

В оклады стареньких икон.

И в тот же час охватит сушу

Высоким гибельным огнем.

И мы, не продавшие душу,

Среди небес захолонем.

Во тьму тартар идут убийцы,

И тот, кто грабил без стыда,

И тот, кто мог за них молиться,

Но не молился никогда.

Римма ЗАПЕСОЦКАЯ / Лейпциг /

Родилась в городе на Неве, работала социологом, зоопсихологом, в археологических экспедициях, дворником, кочегаром, машинисткой, редактором и библиографом в Библиотеке Академии наук, редактором и корректором в различных издательствах. Ее стихи и проза печатались в ряде журналов, в сборниках и альманахах. Она автор двух стихотворных книг: «Постижение» (1994) и «Мост над пропастью» (2014) и книги прозы «Избранные сны» (2016).

Избранные сны

Третичное море

Я вполне осознаю, что свои сны рассказывать опасно — ведь они могут стать добычей психоаналитиков. И особенно подходит для этого мой подростковый сон про Третичное море. Я и сама могла бы попытаться объяснить его подобным образом, но не стану этого делать. Сон был ярким и красочным, и его эмоциональный фон соответствовал моему пятнадцатилетнему возрасту. Я стояла на пляже, мои босые ноги касались воды, и передо мной было неспокойное море, какого-то странного оранжевого цвета, с зелеными всплесками волн и белой пеной. И такое сильное волнение охватило вдруг меня, в унисон с волнением этого моря, невозможного в известном мне мире, что я внезапно воскликнула: «Третичное море!», и тут же поняла, что это действительно было оно, море из доисторической эпохи. И словно в доказательство откуда-то из глубин этого Третичного моря появилась вдруг гигантская раковина, размером с двухэтажный дом, и со свистом понеслась к берегу, прямо на меня. Я едва успела отскочить, раковина обдала меня брызгами и, как торпеда, рассекая песок, промчалась через весь пляж, а потом резко затормозила и с шипением остановилась. Я стояла между бурлящим пенящимся морем из чужого доисторического мира и этой раковиной, таящей в себе опасность, и не знала, что мне делать. С этим ощущением тревоги я проснулась — и до сих пор помню это сумасшедшее, невозможное, но такое подлинное Третичное море.

Сюжет кафкианской эпохи

Этот сюжет снился мне четыре раза, причем три раза подряд был абсолютный повтор — этакий стоп-кадр черно-белого кино, снятого как будто по рассказу Кафки. Все происходило в полном молчании (если не считать шуршания бумаги), в небольшой, похожей на камеру комнате, залитой ярким электрическим светом. Я неподвижно сидела на койке, покрытой грубым солдатским одеялом, а около квадратного стола, заваленного бумагами, и книжного шкафа рылись в документах и книгах сотрудники органов. Я знала, что они нашли много компромата и сейчас меня заберут. И в душе был лишь ужас от абсурда происходящего. Трижды включался этот кадр и обрывался на том же самом месте. Последний раз, уже в середине 80-х, этот сюжет повторился в цветном и озвученном варианте. Я поднималась по широкой лестнице, потом открывала почтовый ящик, из которого вываливались фотопленки, и вдруг понимала, что за спиной у меня стоят двое. Я со своим эскортом молча заходила в квартиру — незнакомую, огромную, с буфетами красного дерева и множеством фарфоровых фигурок, тяжелой бархатной скатертью с помпонами на большом круглом столе — словно попадала в середину 50-х годов. В этой квартире было много народу. Я, сидя на диване, наблюдала, как люди из органов проводили обыск, внешне спокойно беседовала с окружающими, а потом вдруг сказала: «Только не говорите об этом моей маме». Вот такой кафкианский сюжет; и каждый раз после переживания этой абсурдной реальности я просыпалась с ощущением, что ледяной обруч сжимает сердце. Так во сне проявлялся страх, который я сознательно подавляла, потому что бояться было стыдно. То, что сон этот на протяжении «застойных» лет так назойливо повторялся, было, конечно, неким грозным предупреждением, но вся моя натура сопротивлялась тому, чтобы «сделать выводы».

Размышления после убийства

Сон был ярким, красочным и воспринимался мною как реальность (хотя часто я знаю во сне, что это сон). Не буду пересказывать начало сна в деталях — это может отвлечь от сути. Суть же сводилась к тому, что я убила человека, причем без каких-либо смягчающих обстоятельств. И вот мне грозит неминуемое разоблачение: у всех собравшихся снимают отпечатки пальцев и по ним должны определить убийцу. Люди по очереди походят к столу, где снимают отпечатки, и при этом переглядываются между собой (а все они друг с другом знакомы), как бы говоря: среди нас не может быть убийцы — ведь все мы порядочные люди. И я тоже переглядываюсь с другими с самым невинным видом. И при этом не испытываю ни малейших угрызений совести. Единственное, что меня тревожит, — это то, что все мои друзья и знакомые будут знать, что я обыкновенная уголовная преступница (а до этого я была уверена, что если и попаду когда-нибудь в «места отдаленные», то только по политическим мотивам). И еще мне было досадно, что я так