«Легла я рано и заснула почти сразу же. Разбудило меня необъяснимое предчувствие чего-то ужасного. Помнится, в той, былой жизни оно посещало меня не так уж редко. Я понимала, что бояться мне нечего, но отделаться от него никак не могла. Мужа моего, Джоула Гетмена, дома не было; все слуги спали в другом крыле дома. Все было как обычно, причин для тревоги, казалось бы, никаких. Но охвативший меня ужас был так силен, что просто лежать я уже не могла. Я села и зажгла лампу, но это, противу ожидания, не помогло, скорее наоборот: при свете страшная тревога стала еще сильнее. Мне подумалось, что полоска света под дверью вернее укажет, где я, тому злому, что затаилось где-то снаружи. Вам, до поры обретающимся во плоти и подвластным страшным фантазиям, нетрудно представить, как сильно надо перепугаться, чтобы спасаться в темноте от ночных страхов. Все равно что запереться в крепости вместе с врагом – стратегия отчаяния!
Погасив лампу, я натянула одеяло на голову и лежала, вся дрожа. Я боялась позвать кого-нибудь на помощь, даже молиться не могла. В таком вот жалком состоянии я пробыла довольно долго. Вы бы сказали – «несколько часов», для нас же, обретающихся вне тел, слова эти не имеют смысла, ибо времени здесь не существует.
Наконец я услышала – кто-то идет по лестнице! Шаги были тихие, медленные, неуверенные; тот, кто шел, явно не знал, куда поставить ногу. Я же своим смятенным разумом понимала лишь, что близится нечто слепое и бессмысленное, что все мольбы о пощаде будут тщетны. Мне тогда показалось еще, будто внизу, в холле, осталась гореть лампа, и неуверенные шаги изобличают в пришельце порожденье тьмы ночной, непривычное к свету. Конечно, это было глупо, тем более что я своими руками потушила лампу в спальне, но что вы хотите от насмерть перепуганной женщины. У страха ведь нет рассудка, он глуп по определению. Он способен лишь рождать зловещие образы и нашептывать коварные и противоречивые советы. Мы, обретающиеся в Царстве Ужаса, томящиеся в вечном мраке, окруженные призраками былой жизни, не видящие друг друга и даже себя, но обреченные ото всех таиться, более всего стремимся к общению с теми, кто нам дорог, но мы немы, мы их боимся, а они боятся нас. Но иногда преграда рушится, вековечный закон отступает перед бессмертной мощью любви или ненависти. С нас тогда снимается заклятье, и мы делаемся видимы для тех, кого хотим предостеречь, утешить или покарать. Нам самим неведомо, в каком обличье мы им предстаем, знаем лишь, что оно ужасает тех, кого мы хотим успокоить и от кого ждем участия.
Умоляю, простите за многословие ту, что когда-то была женщиной. Но способ, которым вы нас вопрошаете, столь несовершенен, что наши ответы едва внятны для вас. По невежеству своему вы спрашиваете о том, что и для нас неведомо или запретно. А многое из того, что нам открыто, мы не можем вам передать, поскольку знание это утратит смысл, если облечь его в слова. Ведь нам приходится общаться с вами на вашем бедном языке, который составляет лишь малую часть нашего. Живые думают, будто у нас есть какой-то свой мир. Нет, мы знаем лишь один мир – тот, в котором вы живете, но для нас в нем нет ни солнца, ни тепла, ни музыки, ни смеха, ни птичьего щебета, ни дружества.
Но я умерла не от страха: Оно отступило, ушло. Я слышала, как шаги на лестнице становятся все тише, удаляясь. Они показались мне поспешными, словно пришелец сам чего-то боялся. Я вскочила с постели, собираясь позвать на помощь. Но едва я нашарила дверную ручку, как – милостивый Боже! – снова услыхала на лестнице шаги. На этот раз они были быстрые, уверенные и такие тяжелые, что даже пол вздрагивал. Я забилась в угол, сжалась в комок. Попыталась молиться. Призывала в мыслях своего любимого мужа. Потом услышала, как отворяется дверь. Тут я провалилась в беспамятство и очнулась лишь тогда, когда чьи-то руки стиснули мне горло. Я замолотила руками по полу… пыталась отбиваться… а меня вдавливали в пол… потом язык вывалился у меня изо рта! И я перешла в нынешнее свое состояние.
Нет, я так и не узнала, кто это был. О нашем прошлом мы знаем не более, чем знали в минуту смерти. Мы видим то, что происходит сейчас, но былое для нас застыло; нам ведомо лишь то, что запечатлено в нашей памяти. Нам недоступна вершина Истины, с которой можно рассмотреть причудливый пейзаж страны былого. Мы все еще обретаемся в Долине Теней, прячемся в укромнейших ее местах, разглядываем сквозь заросли тамошних обитателей, безумных и злобных. Откуда же нам узнать о прошлом хоть что-то новое?
То, о чем я хочу рассказать, случилось ночью. Приход ночи мы определяем по тому, что люди удаляются в свои жилища. Тогда мы выходим из наших убежищ, подходим к домам, которые когда-то были нашими, заглядываем в окна, а порой даже решаемся войти и взглянуть на вас, когда вы спите. Я долго пробыла у того места, где свершился мой уход из той жизни. Мы часто так делаем, пока живы те, к кому мы питаем любовь или ненависть. Я никак не могла найти способ сообщить о себе мужу и сыну, сказать им, что я рядом, что по-прежнему люблю их и всецело сострадаю их скорбям. Когда я склонялась над ними спящими, они просыпались. Стоило же мне, отчаявшись, приблизиться к ним бодрствующим – и первый же взгляд живого человека гнал меня прочь.
И в ту ночь я искала их, но никак не могла найти… да и боялась найти. Их не было ни в доме, ни на лужайке, залитой лунным светом. Хотя солнце утрачено для нас навсегда, луну – и полную, и ущербную – мы все-таки видим. Она светит нам по ночам, а иногда и днем, восходит и садится, как в былой жизни.
Охваченная печалью, я покинула лужайку и пошла в тишине по освещенной луной дороге. И тут услышала возглас моего бедного мужа, преисполненный испуга и изумления, и голос сына – он уговаривал отца, пытался успокоить. Оба они стояли в тени, отброшенной деревьями… стояли близко, так близко. Их лица были обращены ко мне, а муж смотрел на меня во все глаза. Он меня увидел… наконец-то он меня увидел! Стоило мне это осознать, и мой страх отлетел, как дурной сон. Любовь победила роковое заклятье, победила закон, разделяющий живых и неживых! Охваченная восторгом я вскричала… мне казалось, что вскричала: «Он видит! Он видит меня! Он все поймет!».
Едва сдерживаясь, я подалась к ним, ликующая, красивая, с улыбкой на устах. Вот сейчас он обнимет меня, и я его утешу, вот сейчас я возьму сына за руку, а потом мы скажем слова, которые разрушат преграду, стоящую меж живыми и мертвыми.
Увы! Увы! Его лицо побелело от ужаса, глаза стали, как у затравленного зверя. Он попятился от меня, потом побежал со всех ног и скрылся в лесу. Где он теперь, мне знать не дано.
Моему же бедному мальчику, который остался совсем один, я так и не смогла сообщить, что я близко, совсем рядом. Уже скоро он тоже перейдет в Незримую Жизнь, и тогда я утрачу его навсегда».
Поимка
Оррин Брауэр из Кентукки, обвинявшийся в убийстве своего шурина, бежал из тюрьмы графства, куда его привезли дожидаться суда. Он ударил тюремщика в лоб тяжелой железякой, снял с его пояса связку ключей, отпер дверь и вышел в ночь. Оружия при тюремщике не было, так что Брауэр не разжился ничем, что помогло бы ему отстоять вновь обретенную свободу. Оказавшись за пределами городка, он не придумал ничего лучшего, как податься в лес. Все это случилось много лет назад, когда тамошние места были куда более дикими, чем сейчас.
Ночь была непроглядно темная, луна не светила, не было видно и звезд. А поскольку Оррин Брауэр жил вдали от городка и плохо знал его окрестности, он, естественно, вскоре заплутал. Он даже не смог бы ответить на главный вопрос – к городку он идет или прочь от него. Он знал что уже собрался отряд поимщиков, знал, что собаки скоро возьмут его след, знал, что шансов на спасение почти нет, но помогать ловить себя не желал. Даже один лишний час на свободе дорогого стоил.
Неожиданно для себя самого он вышел из леса на заброшенную дорогу, и там вдруг увидел человека; тот стоял, не шевелясь, и во мраке не разглядеть было, кто это такой. Отступать было поздно: беглец чувствовал, что при первой же попытке скрыться в лесу его, как он выразился потом, «нашпигуют картечью». Так что эти двое довольно долго стояли там, неподвижные, как деревья вокруг. У Брауэра сердце готово было выскочить из груди, а что в это время ощущал тот, другой, не знает никто.
Минутой позже – а может, минул целый час – луна выглянула в просвет меж облаков, и беглец увидел, как фигура, словно воплощавшая Закон, повела рукой, показывая куда-то назад. Брауэр понял. Он повернулся к своему поимщику спиной и послушно побрел, куда велели, не уклоняясь ни вправо, ни влево и едва осмеливаясь дышать; по спине и затылку бегали мурашки, как у всякого, кому целятся в спину.
Брауэр был не робкого десятка, это так же верно, как и то, что жизнь ему предстояло закончить в петле. О том же говорила и отвага, которую он явил, защищая свою жизнь и убив при этом шурина. Нет нужды приводить здесь все эти обстоятельства; они вскрылись позже, на суде, и, сложись все по-другому, могли бы спасти его шею от веревки. Но что ему было делать? Когда храбрый человек проигрывает, он это признает.
Они двинулись обратно по старой дороге, рассекающей лес. Только раз Брауэр рискнул обернуться, только раз, когда сам вступил в глубокую тень и знал, что тот, другой, освещен луной. Конвоиром был Бартон Дафф, его недавний тюремщик, бледный как смерть, а над бровью лиловел синяк от удара железякой. Больше Оррин Брауэр не любопытствовал.
В конце концов они вошли в городок. Улицы были освещены, но пустынны: в городке остались только женщины и дети, да и те сидели по домам. Путь преступника лежал прямо к тюрьме. Он сам подошел к ее главному входу, сам взялся за ручку тяжелой железной двери, сам толкнул ее – и тут же оказался в окружении полудюжины вооруженных мужчин. Только тут он осмелился обернуться. Но следом за ним никто не вошел.
На столе, что стоял в коридоре, лежало мертвое тело Бартона Даффа.