[106]. Она является «путеводной нитью» [107] организованного опыта.
Система должна удерживаться в гармонии с природой; система должна предсказывать факты, а факты должны подтверждать её. Но факты относятся к сфере практики; повсеместно ими обозначается контакт единичного субъекта с природой как социальным объектом: опыт в каждом случае является реальным действием и страданием. В физике, правда, те ощущения, посредством которых можно проверить какую-либо теорию, обычно редуцируются к электрическим искрам, вспыхивающим в экспериментальной аппаратуре. Отсутствие таковых не ведёт, как правило, к каким бы то ни было практическим следствиям, оно разрушает лишь какую-нибудь одну теорию или, в крайнем случае, карьеру ассистента, в обязанности которого входило следить за распорядком эксперимента.
Лабораторные условия, однако, являются исключением. Мышление, не согласовывающее систему с созерцанием, допускает погрешность по отношению к чему-то большему, чем отдельно взятые зрительные впечатления, оно вступает в конфликт с реальной практикой. Здесь не только отсутствует ожидаемое событие, но происходит и неожиданное: обрушивается мост, гибнет государство, калечит медицина. Искра, наиболее выразительным образом свидетельствующая о дефиците систематического мышления, о нарушении принципов логики, оказывается не мимолётным ощущением, но внезапной смертью. Система, которую имеет в виду Просвещение, это такой вид познания, который наилучшим образом разделывается с фактами, который оказывает наиболее эффективную поддержку субъекту в деле обуздания им природы.
Принципами такого рода познания являются принципы самосохранения. Несовершеннолетие выказывает себя как неспособность сохранять самое себя. Бюргер, последовательно принимающий сменяющие друг друга обличья рабовладельца, свободного предпринимателя, администратора, является логическим субъектом этого Просвещения.
Затруднения с понятием разума, возникающие из-за того, что его субъекты, носители одного и того же разума, находятся друг к другу в отношении реальной оппозиции, спрятаны в западноевропейском Просвещении за мнимой ясностью его суждений. Зато, напротив, в критике чистого разума они находят своё выражение в туманном соотношении трансцендентального Я с Я эмпирическим и в других непримиренных противоречиях.
Понятия Канта двусмысленны. Понятие разума в качестве трансцендентального сверх-индивидуального Я содержит в себе идею свободной совместной жизни людей, реализуя которую они организуются во всеобщий субъект и ликвидируют разногласия, существующие между чистым и эмпирическим разумом, в сознательной солидарности общего дела. Свободная совместная жизнь изображает собой идею истинной всеобщности, утопию. В то же самое время разумом учреждается инстанция калькулирующего мышления, подлаживающего мир под цели самосохранения и не знающего никаких иных функций, кроме препарирования предмета, превращения его из чувственного материала в материал порабощаемый. Подлинная природа схематизма, наружно согласовывающего общее и особенное, понятие и единичный случай, в нынешней науке, наконец, обнаруживает себя в качестве интереса индустриального общества. Бытие рассматривается тут под углом зрения его переработки и управления имени.Все здесь становится воспроизводимым, заменимым процессом, просто примером для понятийной модели системы, в том числе — отдельный человек, не говоря уже о животном.
Конфликт между административной, овеществляющей наукой, между духом общества и опытом отдельного человека всякий раз предотвращается исходя из обстоятельств. Чувства оказываются определёнными понятийным аппаратом всякий раз ещё прежде, чем имеет место восприятие, бюргер a priori видит мир в качестве материала, из которого он его себе изготавливает. Кант интуитивно предвосхитил то, что сознательно осуществить в действительности удалось лишь Голливуду: уже в процессе их производства образы пред-цензурируются сообразно стандартам того рассудка, в соответствии с которым они затем и должны быть увидены. Восприятие, посредством которого обнаруживает себя удостоверенным суждение общественности, было уже обработано им ещё до того, как оно возникло. И если потаённая утопия в понятии разума проглядывала сквозь случайные различия субъектов в отношении их вытесненного идентичного интереса, то разумом, функционирующим в упряжке целей лишь только в качестве систематической науки, идентичный интерес уравнивается именно с различиями. Он не признает никаких иных определений, кроме классификации общественного функционирования.
Никто не является чем-то иным, кроме как тем, чем он стал: полезным, добившимся успеха, пропащим членом профессиональной или национальной группы. Он есть не что иное, как произвольно взятый репрезентант своего географического, психологического, социологического типа. Логика демократична, в ней великие перед малыми мира сего не имеют преимуществ. Первые относятся к видным деятелям, тогда как вторые — к перспективным объектам попечения об общественном благе. Наука в целом относится к природе и человеку ничуть не иначе, чем, в частности, наука страхового дела к жизни и смерти. Кто умирает — безразлично, важно лишь соотношение числа инцидентов с обязательствами компании. Закон больших чисел, а не единичности является определяющим в этой формуле. Таким же образом и согласование всеобщего и особенного уже более не сокрыто в интеллекте, воспринимающем особенное как всего лишь случай всеобщего и всеобщее как всего лишь сторону особенного, с которой оно позволяет себя постичь и им воспользоваться.
Самой науке не присуще осознание себя самой, она представляет собой инструмент. Но Просвещение является философией, отождествляющей истину с научной системой. Попытка обоснования. этой идентичности, предпринятая Кантом из философских побуждений, привела к понятиям, не имеющим никакого научного смысла потому, что бы не являются просто лишь инструкциями по манипуляции в соответствии с правилами игры. Понятие самопонимания науки находится в противоречии с понятием самой науки. Творчество Канта трансцендирует опыт как одно лишь простое оперирование, почему и отрицается сегодня Просвещением в полном соответствии с кантовскими собственными принципами в качестве догматического. При посредстве успешно осуществлённого Кантом утверждения научной системы в качестве формы истины мысль удостоверяется в своей собственной ничтожности, ибо наука есть не что иное, как технический навык, столь же далёкий от рефлексии и от своих собственных целей, как и иные виды труда под гнетом системы.
Моральные учения Просвещения свидетельствуют об обречённом на неудачу стремлении отыскать, взамен утратившей своё влияние религии, некую интеллектуальную опору, позволяющую выстоять в обществе, когда уже не действует интерес. На практике философы как истинные бюргеры вступали в сговор с властями, их теориями осуждаемыми.
Теории последовательны и строги, моральные учения являются пропагандистскими и сентиментальными даже там, где они звучат ригористично, или же представляют собой насильственный акт, руководствующийся сознанием невыводимости именно самой морали, как, например, кантовский рекурс к нравственным силам как к факту. Его. отважная попытка вывести обязанность взаимного уважения из закона разума, даже ещё более осмотрительная, чем вся западная философия, не находит никакой опоры в «Критиках». Это вполне обычная попытка буржуазного мышления обосновать предупредительное отношение, без которого не может существовать цивилизация, иначе, чем через материальный интерес и насилие, утончённая и парадоксальная как ни одна из ей предшествовавших и эфемерная, как и все они. Бюргер, который, руководствуясь кантовским мотивом уважения к одной лишь форме закона, упустил бы свою выгоду, был бы не просвещённым, но суеверным — глупцом.
Кантовский оптимизм, в соответствии с которым моральное действие разумно даже там, где наличествуют изрядно низкие намерения, коренится в ужасе перед возвратом к варварству. Лишись мы, пишет Кант, присоединяясь к Галлеру, [108] хоть одной из этих величайших нравственных сил, сил взаимной любви и уважения, «то в таком случае разверстая бездна ничто (имморальнсти) поглотила бы все царство (морального) существования подобно капле воды». Но нравственные силы, согласно Канту, ведь ничуть не в меньшей степени являются нейтральными побуждениями и способами поведения перед лицом научного разума, чем безнравственные, в которые они тотчас же и превращаются, когда направлены не на вышеуказанную скрытую возможность, а на примирение с властью. Различие изгоняется Просвещением из теории. Оно рассматривает страсти «ас si quaestio de lineis, planis aut de corporibus esset [109].
Тоталитарный порядок принимает тем самым серьёзный оборот. Будучи освобождённым от контроля со стороны своего собственного класса, удерживавшего дельца девятнадцатого столетия в пределах кантовского взаимоуважения и взаимной любви, фашизм, избавляющий подвластные ему народы от бремени моральных чувств посредством дисциплины, уже более не нуждается в соблюдении какой бы то ни было дисциплины. Вопреки категорическому императиву и в тем более глубоком созвучии с чистым разумом обращается он с людьми как с вещами, как со средоточием поведенческих реакций. От океана откровенного насилия, и в самом деле затопившего Европу, властители буржуазного мира стремились отгородиться плотиной лишь до тех пор, пока экономическая концентрация ещё не достигла достаточного уровня. Прежде только бедные и дикари были мишенью разнузданной капиталистической стихии. Но тоталитарный порядок полностью восстанавливает в своих правах калькулирующее мышление и основывается на науке как таковой. Его каноном является собственная кровавая боеспособность. То, что писалось на стене рукою философии начиная с кантовских «Критик» и кончая ницшевской «Генеалогией морали», было осуществлено вплоть до мельчайших подробностей одним-единственным человеком. Творчество маркиза де Сада показывает «рассудок, не пользующийся руководством со стороны другого», то есть освобождённого от опеки буржуазного субъекта.