Фашистскими хозяевами мира чувство отвращения к состраданию было преобразовано в чувство отвращения к политической терпимости и в воззвание о введении чрезвычайного положения, в чём они сошлись с Шопенгауэром, метафизиком сострадания. Последний считал надежду на обустройство человечества самонадеянным безрассудством того, кому не остаётся более надеяться ни на что, кроме несчастья. Противники сострадания не пожелали отождествить человека с несчастьем. Существование несчастья было для них позором. Их деликатное бессилие не могло стерпеть того, чтобы по отношению к человеку была выказана жалость. С отчаяния переключились они на восхваление власти, от которой они, тем не менее, на практике всегда отмежевывались там, где мостили для неё пути.
Доброта и благожелательность становятся грехом, господство и угнетение — добродетелью. «Все хорошее было некогда дурным; каждым первородным грехом была порождена первородная добродетель». [155] К этому самым серьёзным образом относится Жюльетта и в эпоху Нового времени, ей впервые совершенно сознательно осуществляется тут переоценка ценностей. После того, как все идеологии были уничтожены, возводит она то, что христианством в идеологии, но не всегда на практике, считалось чудовищным, в принцип собственной морали. Как истинный философ остаётся она при этом холодной и рефлектирующей. Всё происходит без иллюзий. На Поскольку мы не верим в Бога, моя дорогая, сказала я ей, те осквернения святынь, которых ты алчешь, являются не предложение Клэрвил совершить святотатство она отвечает: «чем иным, как совершенно бесполезным ребячеством… Вероятно я ещё более тверда чем ты; мой атеизм достиг апогея. Поэтому не воображай, что я нуждаюсь в тех ребячествах, которые ты мне предлагаешь, чтобы утвердиться в нём; я сделаю это, потому что тебе они доставляют удовольствие, но только для забавы» — американская убийца Энни Генри сказала бы just for fun — «и никогда не сделаю это в качестве чего-то необходимого, будь то для того, чтобы упрочить мой образ мыслей, будь то для того, чтобы убедить в нём других».[156]
Просияв от эфемерное любезности по отношению к сообщнице, она позволяет взять верх своим принципам. Беззаконие, ненависть, разрушение становятся даже функциональными после того, как из-за формализации разума все цели, в качестве иллюзий, утрачивают характер необходимых и объективных. Чары превращаются в просто действие, средство, короче — в индустрию. Формализация разума является попросту интеллектуальным выражением машинизированного способа производства.
Средство фетишизируется: им поглощается стремление. Подобно тому, как в теории Просвещение превращает в иллюзии те цели, которыми украшало себя господство прежних времён, оно лишает его, благодаря возможности изобилия, и практического основания. Господство выживает как самоцель в форме экономической власти. Наслаждение уже обнаруживает признаки чего-то устаревшего и несущественного, подобно метафизике, его запрещавшей. Жюльетта говорит о мотивах преступления. [157] Она сама ничуть не менее честолюбива и корыстолюбива, чем её друг Сбригани, но она обоготворяет запретное. Сбригани, этот человек средства и долга, является более передовым. «Обогащаться, вот о чём идёт речь, и мы оказываемся в высшей степени виновными, когда не достигаем этой цели; только тогда, когда уже находишься на верном пути к тому, чтобы стать богатым, можно позволить себе пожинать удовольствия: до тех пор следует забыть о них». При всём своём рациональном превосходстве Жюльетта продолжает оставаться в чём-то суеверной.
Она осознает наивность святотатства, но в конечном итоге всё-таки извлекает удовольствие из него. Но всякое наслаждение свидетельствует о сотворении себе кумира: оно есть самоотречение в пользу иного. Природа не знает собственно наслаждения: в ней дело не идёт далее удовлетворения потребности. Всякое желание является социальным — и в несублимированных аффектах ничуть не менее, чем в сублимированных. Оно берёт своё начало в отчуждении. Даже там, где наслаждению недостаёт знания запрета, его уязвляющего, оно проистекает от цивилизации, лишь от того непоколебимого порядка, от которого оно, будучи оберегаемым им от природы, стремится вернуться обратно к ней. Только когда от принудительности труда, от привязанности каждого к определённой социальной функции и, в конечном итоге, к самости люди возвращаются грезя к свободной от господства и дисциплинарного надзора первобытной архаике, они испытывают волшебство наслаждения. Ностальгия обвитых путами цивилизации, «объективное отчаяние» тех, кто был вынужден превратить себя в элементы социального порядка было тем, что питало любовь к божествам и демонам, к ним, как к преобразившейся природе, обращались они в своих молитвах.
Мышление возникло в ходе освобождения от ужасов природы, которая в конце концов была полностью порабощена. Наслаждение является как бы её местью. В нём люди избавляются от мышления, ускользают от цивилизации. В древнейших обществах такого рода возврат был предусмотрен в качестве всеобщего в празднествах. Первобытные оргии являются коллективным истоком наслаждения. «Этот антракт универсального беспорядка, который представляет собой празднество», говорит Роже Келуа, «тем самым действительно предстаёт в качестве мгновения, на которое упраздняется порядок мира. Именно поэтому все эксцессы являются в нём дозволенными. Нужно поступать вопреки правилам, Всё должно происходить наоборот. В эпоху мифа течение времени было обратным: рождались стариками, умирали детьми… таким образом все предписания, охраняющие благой естественный и социальный порядок, систематически нарушаются». [158] Тут всецело отдаются преображённым силам истоков; но с точки зрения приостановленного запрета это действо имеет характер безудержного разгула и безумия. [159] Лишь с ростом цивилизации и Просвещения окрепнувшей самостью и упрочившимся господством празднество превращается в чистый фарс. Властителями наслаждение вводится в обиход в качестве рационального, как дань полностью не укрощенной природе, они одновременно пытаются обезвредить его для самих себя и сохранить его в высокой культуре; дозировать его в противовес этому для порабощённых там, где они полностью не могут быть его лишены. Наслаждение становится объектом манипуляции до тех пор, пока окончательно не угасает в мероприятиях.
Процесс развития проходит от празднества до каникул, отпуска. «Чем в большей степени утверждает себя сложность социального организма, тем в меньшей степени допускает она приостановку привычного хода жизни. Сегодня, как и вчера, а завтра, как и сегодня, Всё должно продолжать двигаться своим ходом. Универсальный всплеск уже более невозможен. Периоды турбулентности индивидуализировались. Отпуска пришли на смену празднеству». [160]При фашизме они были дополнены поддельным коллективным упоением, вызываемым радио, лозунгами и бензедрином.
Сбригани предугадывает нечто от этого. Он разрешает себе удовольствия «sur la route de la fortune» в качестве каникул. Жюльетта же, напротив, старорежимна. Она обоготворяет грех. Её либертинаж всецело находится под чарами католицизма точно так же, как экстаз монахини — под чарами язычества.
Ницше знал, что всякое наслаждение является всё ещё мифичным. Предаваясь природе, наслаждение отказывается от того, что могло бы быть возможным, а сострадание — от изменения целого. И то и другое содержит в себе момент резиньяции. Ницше выслеживает его во всех его прибежищах — и как момент наслаждения собой в одиночестве, и как мазохистский — в депрессиях самобичевателя. «Против всех только лишь наслаждающихся!» [161] Жюльетта пытается спасти его, отвергая любовь самоотверженную, буржуазную, которая, выступая в качестве отпора благоразумию буржуазии, является характерной для последнего столетия её существования. В любви наслаждение было связано с обожанием человека, его вызывающего, она была подлинно гуманной страстью. В конце концов, она была упразднена как обусловленное полом ценностное суждение. В восторженном преклонении перед любимым, равно как и в безграничном восхищении, дань которого приносила ему возлюбленная, всякий раз сызнова окружалось ореолом фактическое кабальное положение женщины. На основе признания этой кабалы во все времена вновь и вновь происходило примирение полов: женщина, судя по всему добровольно, принимала своё поражение, мужчина же признавал победу за ней.
Христианством иерархия полов, ярмо, возлагаемое на женский характер мужским порядком собственности, были преображены в единение сердец в супружестве, умиротворяющим образом воздействующее на воспоминание о лучшем допатриархальном прошлом взаимоотношения полов. В эпоху крупной индустрии любовь отменяется. Разложение средней собственности, гибель свободного субъекта хозяйствования непосредственно затрагивает и семью: она уже более не является некогда столь чтимой ячейкой общества, потому что более не представляет собой базис экономического существования бюргера. Для подрастающего поколения семья уже более не является их жизненным горизонтом, самостоятельность отца исчезает и вместе с ней — сопротивление его авторитету. Прежде кабальное положение в отцовском доме воспламеняло в девушке страсть, казалось, ведущую к свободе, но не реализующуюся ни в браке, ни где бы то ни было вне его. Открывающаяся сегодня перед девушкой перспектива получения работы заслоняет собой любовь. Чем универсальнее система современной индустрии заставляет каждого отдавать себя ей в пользование, тем в большей степени всё то, что не относится к необъятному морю white trash, в которое вливаются потоки неквалифицированного труда и безработицы, становится малой экспертизой, существованием, которое само вынуждено позаботиться о себе. Что касается квалифицированного труда, то самоуправство предпринимателя, которое уже в прошлом, распространяется на всех допущенных к участию в производстве, в том числе и на «работающих по специальности» женщин в качестве характерной их особенности. Самоуважение людей возрастает пропорционально их заменимости.