Диалектика просвещения. Философские фрагменты — страница 28 из 61

[185] Каждой из десяти заповедей выпадает участь быть доказанной в своей ничтожности перед инстанцией формального разума. Все без остатка уличаются они в идеологичности.

Речь в защиту убийства по требованию Жюльетты произносит даже сам папа. [186] Для него рационализировать нехристианские поступки оказывается делом более лёгким, чем извечная задача оправдания христианских принципов, в соответствии с которыми эти деяния являются природой вещей. Обосновывающий убийство «философ в митре» вынужден прибегать к меньшему числу софизмов, чем Маймонид и святой Фома, его осуждавшие. Ещё в большей степени, чем прусский бог, неравнодушен римский разум к усиленным батальонам. Но закон низвергнут, а любовь, которая должна была его очеловечить, разоблачена в качестве регрессии в идолопоклонничество.

Не одна только романтизированная половая любовь стала, в качестве метафизики, жертвой науки и индустрии, но и всякая любовь вообще, ибо перед разумом не способна устоять никакая: любовь женщины к мужчине так же мало, как и таковая любовника к возлюбленной, родительская любовь столь же мало, сколь и любовь их детей. Герцог де Бланги объявляет подданным, что с теми, кто связан с повелителями узами родства, с их дочерьми и супругами будут обращаться так же строго, даже ещё строже, чем со всеми остальными, «и это именно для того, чтобы показать вам, сколь презренны в наших глазах те узы, к которым, возможно полагали вы, мы привязаны». [187] Любовь женщины ампутируется точно так же, как и любовь мужчины. Правилами распутства, о которых Жюльетту уведомляет Сен-Фондс, должна руководствоваться всякая женщина. [188] Дольманс вполне материалистически развенчивает чары родительской любви. «Эти узы порождены страхом родителей быть покинутыми в старости, и то заинтересованное участие, которое они выказывают нам в период нашего детства, должно принести им в старости точно такое же внимание». [189] Садовская аргументация так же стара, как и бюргерство. Уже Демокрит разоблачал присущую людям родительскую любовь как экономическую. [190] Но Сад срывает чары с экзогамии, с этой основы цивилизации.

Согласно ему, не существует никаких рациональных доводов против инцеста, [191] а гигиенический аргумент, выдвигавшийся против него, был в конечном итоге снят прогрессирующей наукой. Ей холодный приговор Сада был ратифицирован, «… никоим образом не является доказанным, что инцестуозные дети в большей степени чем все иные имеют тенденцию рождаться кретинами, глухонемыми, рахитичными и так далее». [192]Семья, сплачиваемая не романтизированной половой любовью, но любовью материнской, образующей собой основу всякой нежности и социальных чувств, [193] вступает в конфликт с самим обществом. «Не воображайте себя добрыми республиканцами до тех пор, пока продолжаете вы изолировать своих детей, которые должны принадлежать только обществу, в своей семье … И если это наносит величайший вред таким вот образом позволять детям пропитываться семейными интересами, которые зачастую сильно отличаются от интересов отечества, то в равной степени величайшую пользу принесло бы отлучение их от этого». [194] «Узы Гименея» следует расторгнуть исходя из интересов общества, детям «absolument interdite» знать, кто их отец, они есть «uniquement les enfants de la patrie», [195] а та анархия, индивидуализм, которые Сад провозглашает, борясь с законами, [196] выливаются в абсолютное господство всеобщего, республики.

Подобно тому, как свергнутый бог возвращается в обличий более жестокого идола, прежнее буржуазное охранительное государство возвращается в насилии фашистского коллектива. Садом была продумана до конца идея государственного социализма, на первых шагах которого потерпели фиаско Сен-Жюст и Робеспьер. И в то время как их, своих самых преданных политиков, буржуазия отправила на гильотину, своего самого чистосердечного писателя она изгнала в ад парижской Bibliotheque Nationale. Ибо скандальная хроника Жюстины и Жюльетты, производимая прямо-таки конвейерным способом, в стиле столетия восемнадцатого создавшая прообраз бульварщины девятнадцатого и массовой литературы двадцатого, является гомеровским эпосом, срывающим последние мифологические покровы: историей мышления как органа господства. Ну а приходя в ужас от самого себя, в собственном же зеркале отобразившегося, позволяет он проникнуть взором в то, что лежит за его пределами. Не идеал социальной гармонии, который и Саду мерещится в отдалённом будущем: «gardez vos frontiers et restez chez vous», [197] и даже не социалистическая утопия, развиваемая в истории Заме, [198] но то, что Сад не предоставил противникам Просвещения возможности заставить последнее ужаснуться самого себя, делает творчество Сада инструментом его спасения.

В отличие от апологетов буржуазии чёрные её писатели не стремились уклонаться от последствий Просвещения путём создания гармоничных доктрин. Не пытались они и утверждать, что формалистический разум находится в более тесной связи с моралью, чем с безнравственностью. В то время как светлые писатели оберегали нерасторжимый союз разума и злодеяния, буржуазного общества и господства, его отрицая, первыми беспощадно изрекалась шокирующая истина. «… В осквернённые жено- и детоубийством, содомией, убийствами, проституцией и подлостями руки влагает небо эти богатства; чтобы вознаградить меня за эти бесчестные поступки, предоставляет их оно в моё распоряжение», говорит Клэрвил, резюмируя историю жизни своего брата.[199]

Она преувеличивает. Правосудие скверного господства не столь уж полностью последовательно, чтобы вознаграждать одни только мерзости. Но только преувеличение тут и верно. Сущностью праистории является проявление великого ужаса в единичном. За статистическими отчётами о числе вырезанных во время погрома, включающими также и из сострадания пристреленных, скрывается та сущность, которая на свет дня выводится единственно лишь точным изображением исключительного случая, наиболее ужасного зверства. Счастливое существование в ужасном мире опровергается просто самим бытием этого мира как исполненное злодейства. Тем самым последнее становится сущностью, первое — ничем.

Правда, до убийства собственных детей и жён, до проституции и содомии у верхов дело в буржуазную эпоху доходит реже, чем у тех, кем правят, кто перенял нравы властителей прежних дней. Зато даже в отдалённых столетиях последние имели обыкновение нагромождать, когда речь шла о власти, целые горы трупов. Перед лицом убеждений и деяний властителей эпохи фашизма, в котором находит своё воплощение сама суть господства, блекнет восторженное описание жизненного пути Бриза-Тесты, в котором им, однако, предоставляется возможность распознать самих себя, низводясь до уровня безобидной банальности.

Историография частных пороков у Сада, равно как уже и у Мандевиля, суть не что иное, как предвосхищение общественных добродетелей тоталитарной эры.

Неспособность разума выдвинуть принципиальный аргумент против убийства, неспособность, которую не затушевывают, но о которой кричат на весь мир, воспламеняет ту ненависть, с которой именно прогрессисты даже сегодня продолжают преследовать Сада и Ницше. Иначе, чем логический позитивизм, ловили и тот и другой на слове науку. То обстоятельство, что более решительно, чем он, они не отступались от рацио, имеет определённый тайный смысл, а именно, смысл освобождения от покровов той утопии, которую, наряду с кантовским понятием разума, содержит в себе всякая великая философия: утопии человечества, которое, само уже не будучи обезображенным, более не нуждается в обезображивании.

Провозглашающие тождество господства и разума безжалостные учения оказываются милосерднее доктрин нравственных лакеев буржуазии. «Где подстерегают тебя самые величайшие опасности?» задался однажды вопросом Ницше, [200] «в сострадании». Своим отрицанием её спасает он ту непоколебимую уверенность в человеке, которую изо дня в день предают все отрадно-утешительные заверения в ней.

Культуриндустрия. Просвещение как обман масс

Социологическое воззрение, в соответствии с которым утрата точки опоры в объективной религии, разложении последних резидиумов докапиталистической эпохи, техническая и социальная дифференциация и специализация приводят к культурному хаосу, уличается в несостоятельности повседневно. Сегодня культура на все накладывает печать единообразия. Кино, радио, журналы образуют собой систему. Каждый в отдельности её раздел и все вместе выказывают редкостное единодушие.

Даже противоположные по политической направленности эстетические манифестации одинаковым образом возносят хвалу общему стальному ритму. В декоративном отношении управленческие и выставочные площадки индустрии в авторитарных и прочих странах едва ли в чём-либо отличаются друг от друга. Повсеместно устремляющиеся ввысь светлые монументальные строения репрезентируют собой изобретательную планомерность охватывающих целые государства концернов, в которые стремглав устремилось сорвавшееся с цепи предпринимательство, памятниками которого являются лежащие окрест угрюмые жилые и деловые кварталы безотрадных городов. Более старые кварталы вокруг выстроенных из бетона центров кажутся уже трущобами, а новые бунгало по окраинам города подобно непрочным конструкциям международных ярмарок уже возносят хвалу техническому прогрессу и требуют того, чтобы после кратковременного использования они были выброшены подобно пустым консервным банкам.