Диалектика просвещения. Философские фрагменты — страница 37 из 61

Воистину сегодня возникает своего рода государство всеобщего благоденствия более высокой градации. С целью упрочения своих позиций властями предержащими запускается в движение такая экономика, в которой из-за до предела высокоразвитой техники трудящиеся массы собственной страны в качестве производителей становятся уже излишними. Рабочие, подлинные кормильцы, переходят на содержание, как того хотелось бы идеологической видимости, управленцев от экономики, на их содержании находящихся. Тем самым отдельный человек попадает в весьма затруднительное положение. В эпоху либерализма бедняк считался лентяем, сегодня он автоматически становится подозрительной личностью. Тому, о ком не пекутся извне, место в концентрационном лагере, во всяком случае — в аду самой грязной работы и в трущобах. В культуриндустрии, однако, находит своё отражение как негативное, так и позитивное попечительство об административно управляемых в качестве выражения непосредственной солидарности всех людей в мире деловых и преуспевающих.

Никто не будет забыт, везде найдутся соседи, работники сферы социального обеспечения, доктора Гиллеспи и доморощенные философы с сердцем там, где ему и надлежит быть, ухитряющиеся на фоне увековечиваемой обществом нищеты демонстрировать, посредством своего благодетельного, идущего от человека к человеку вмешательства, отдельные случаи исцеления, если они не встречают противодействия со стороны личной испорченности объекта своих усилий.

Рекомендуемым наукой об управлении предприятием товарищеским попечением, о котором уже успела позаботиться любая из фабрик с целью повышения производительности труда, самые что ни на есть приватные побуждения ставятся под общественный контроль именно благодаря тому, что им создаётся видимость непосредственности отношений людей в процессе производства, что осуществляется их реприватизация. Подобного рода душевная «зимняя помощь» отбрасывает свою примиряющую тень на аудио- и визуальную продукцию культуриндустрии ещё задолго до того, как последняя с фабрики тоталитарно распространяется на всё общество в целом. Но великие помощники и благодетели человечества, чьи научные достижения пишущая братия обязана, ничуть не стесняясь, преподносить в виде милосердных деяний с тем, чтобы вызвать к ним фиктивный человеческий интерес, функционируют в качестве местоблюстителей вождей народов, способных в конечном итоге декретировать упразднение страдания как такового и предотвратить любую возможность заражения им после того, как будет истреблен последний паралитик.

Настойчивое акцентирование золотого сердца есть тот способ, каким общество сознается в причинённом им страдании; все знают, что в пределах системы они уже более не способны самим себе прийти на помощь, и это обязана принимать в расчёт идеология. Будучи весьма далёкой от того, чтобы попросту скрыть страдание под покровом импровизируемого товарищества, культуриндустрия особенно гордится тем, что способна мужественно взглянуть ему прямо в глаза и преподнести его с едва сдерживаемым хладнокровием. Пафосом самообладания оправдывается мир, делающий таковое необходимым. Такова жизнь, она так жестока, но именно поэтому так чудесна, так идёт на пользу здоровью.

Ложь не испугать трагизмом. Точно так же, как тотальное общество, не упраздняющее страдание своих членов, но регистрирующее и планирующее его, поступает массовая культура и с трагизмом.

Отсюда и её столь настойчивые заимствования у искусства. Оно поставляет ей трагическую субстанцию, снабдить себя которой не способно чистое развлечение само по себе, но в которой оно всё же нуждается, если хочет хоть в какой-то степени оставаться верным принципу точного удвоения явлений действительности. Трагизм, преобразуемый в тщательно рассчитанный и утверждаемый момент самого мира, становится для неё просто благословением. Он надёжно защищает от упрека в неточном соответствии истине, присваиваемой в это время с циничной снисходительностью. Он делает блеклость подвергнутого цензуре счастья интересной и интересность — удобной для пользования. Тому потребителю, который знавал и лучшие в культурном отношении дни, он предлагает суррогат давно уже упразднённой глубины, а регулярному зрителю — объедки образованности, которыми он обязан располагать в целях престижа. Всем и каждому дарует она утешительную мысль о том, что и трудная, подлинно человеческая судьба является всё ещё возможной, а её откровенное изображение — неизбежным.

Беспросветно замкнутое в своих пределах существование, делу создания двойника которого сегодня полностью посвящает себя идеология, производит впечатление тем более величественного, прекрасного и мощного, чем более основательно оказывается оно смешанным с неизбежным страданием. Оно обретает облик судьбы, неотвратимого рока. Трагизм сводится к угрозе уничтожить того, кому не по пути со всеми, в то время как его парадоксальный смысл некогда заключался именно в безнадёжном сопротивлении мифологической угрозе. Трагическая судьба превращается в справедливое наказание, трансформировать в которое её издавна страстно стремилась буржуазная эстетика. Мораль массовой культуры является упрощённой моралью детских книжек вчерашнего дня. В первоклассной продукции, к примеру, злодейка может выступать в обличье истерички, пытающейся, что изображается с мнимой тщательностью клинического исследования, обманом разрушить жизненное счастье своей более соответствующей реальности сценической соперницы, что приводит её саму при этом к совершенно нетеатральной смерти. Столь наукообразно дело обстоит, однако, только на самом верху. Дальше вниз затраты становятся не такими значительными.

Там трагизму крушат зубы, уже не прибегая к помощи какой-то там социальной психологии. Подобно тому, как всякая порядочная венгерско-венская оперетта обязана достичь своего трагического финала во втором акте, что не оставляет третьему акту ничего, кроме задачи выяснения недоразумений, культуриндустрия указывает трагизму положенное ему место в рутинном ходе событий. Одной лишь очевидности существования рецепта уже вполне хватает для того, чтобы унять любое беспокойство по поводу необузданности трагизма. Описание драматической формулы той самой домохозяйкой — «попасть в беду и вновь выпутаться из нее» — приложимо ко всей массовой культуре целиком, начиная со слабоумных дамских сериалов и кончая самыми высокими достижениями. Даже самая что ни на есть наихудшая развязка, некогда подразумевавшая кое-что получше, лишь способствует утверждению существующего порядка и коррумпирует трагизм, будь то в том случае, когда любящая наперекор всем предписаниям оплачивает своё короткое счастье смертью, будь то в том, когда печальный конец на экране позволяет лишь тем ярче вспыхнуть ощущению несокрушимости и неистощимости жизни реальной. Трагический фильм действительно становится улучшающей мораль институцией.

Деморализованные существованием под непрерывным гнётом системы массы, выказывающие признаки цивилизованности лишь в судорожных попытках вести себя и поступать как положено, сквозь которые неизменно просвечивает их ярость и непокорство, самим видом безжалостной жизни и образцовым поведением персонажей должны быть призваны к порядку. С давних пор культура способствовала обузданию как революционных, так и варварских инстинктов. Культура же индустриализированная делает даже больше того, что тут требуется. Она прямо-таки упражняется в тех условиях, при которых эта безжалостная жизнь способна стать выносимой. Индивидууму надлежит использовать своё общее пресыщение в качестве той движущей силы, которая заставит его сдаться на милость как раз той коллективной власти, которой он и без того сыт по горло. Перманентно отчаянные ситуации, изматывающие зрителя в обыденной жизни, при их воспроизведении средствами культуриндустрии превращаются, неизвестно каким образом, в обещание возможности дальнейшего существования. Нужно только полностью признаться в своей собственной ничтожности, только расписаться в своём поражении, и сразу все станет на свои места. Общество является обществом отчаявшихся и потому добычей для рэкета. В некоторых из наиболее значительных немецких романов предфашистского периода, таких как «Берлин Александерплатц» и «Маленький человек, что теперь», эта тенденция обнаруживает себя столь же явственно, как и в самом заурядном фильме или механизме джаза. По сути дела речь при этом идёт повсюду о самоосмеянии человека. Возможность стать экономическим субъектом, собственником, уже полностью ликвидирована.

Вплоть до торгующих сыром лавчонок независимое предпринимательство, на руководстве которым и на унаследовании которого основывалась буржуазная семья и общественное положение её главы, очутилось в безысходной зависимости. Все становятся служащими, а в цивилизации служащих утрачивает своё достоинство и без того сомнительный сан отца семейства. Поведение отдельного человека по отношению к рэкету, будь то в сфере бизнеса, профессиональной или партийной, будь то до или после допуска, жестика фюрера перед массами, влюблённого перед той, за кем он ухаживает, приобретает своеобразные мазохистские черты. Манера держать себя, которая навязывается каждому для того, чтобы позволить ему все вновь и вновь доказывать свою пригодность для этого общества, напоминает тех мальчиков, которые в ритуале приёма в племя под ударами жрецов, стереотипно улыбаясь, двигаются по кругу. Существование в условиях позднего капитализма есть не что иное, как непрерывно длящийся обряд инициации. Каждый обязан демонстрировать, что он без остатка идентифицирует себя с властью, ударами его осыпающей. Это заложено в принципе синкопы в джазе, одновременно высмеивающем запинки и возводящем их в норму. Евнухоподобный голос исполнителя сентиментальных песенок на радио, привлекательной наружности поклонник наследницы, в смокинге падающий в плавательный бассейн — таковы образцы для подражания для тех людей, которым самих себя надлежит превратить в то, чего добивается система, их ломая. Каждый может быть подобен всемогущему обществу, каждый может стать счастливым, если только капитулирует целиком и без остатка, поступится своим правом на счастье. В его слабости общество узнает свою силу и делится ей с ним. Его несопротивляемость квалифицирует его как благонадёжного кантониста. Так упраздняется трагизм.