тных позиций в свою религию, а себя самих — в злобных тварей, на которых общество ставит соответствующее клеймо. Так что тот взгляд, который напоминает им о свободе, должен поражать их как взгляд слишком уж наивного соблазнителя. Их мир вывернут наизнанку. Вместе с тем, они, подобно древним богам, опасавшимся взгляда в них веровавших, знают, что за завесой обитает смерть. Не параноидальный, доверительный взгляд заставляет их вспомнить о том духе, который умер в них потому, что во всём вовне себя они усматривают средство своего самосохранения. Такого рода соприкосновение пробуждает в них стыд и ярость. Безумному всё же не удаётся добраться до них даже тогда, когда он, подобно фюреру, смотрит им прямо в лицо. Он просто воспламеняет их.
Вошедший в поговорку взгляд прямо в глаза не позволяет, подобно взгляду свободному, сохранить индивидуальность. Он фиксирует. Он понуждает других к односторонней преданности тем, что замыкает их в пределах не имеющей окон монады их собственной личности. Он не пробуждает совесть, но сразу же привлекает к ответственности. Пронизывающий и умышленно не замечающий взгляд, гипнотический и презрительный — это вещи одного порядка, и в том и в другом гасится субъект. Так как в таких взглядах отсутствует рефлексия, это электризует тех, кто рефлексии лишен. Их предают: женщин вышвыривают вон, нации выжигают. Так тот, кто замкнут в своём безумии, оказывается карикатурой на божественное могущество. Точно так же, как при всех ужимках у него совершенно отсутствует способность к творчеству в реальности, ему, как и дьяволу, отказано в атрибутах того принципа, который он узурпирует: в памятливой любви и в себе самой покоящейся свободе. Он зол, движим понуждением и так же слаб, как и его сила. Если, как говорят, божественное всемогущество возвышает до себя творение, то сатанинское, воображаемое низвергает все в бездну своего бессилия. Такова тайна их господства. Проецирующая по принуждению самость не способна проецировать ничего, кроме своего собственного несчастья, от в ней же самой обитающей причины которого отсекается она своим полным отсутствием рефлексии. Поэтому продукты ложной проекции, стереотипные схемы мысли и реальности, оказываются продуктами и схемами зла. Для Я, погружающегося в лишённую смысла бездну самого себя, предметы становятся аллегориями гибели, таящими в себе смысл своего собственного крушения.
Психоаналитическая теория патологической проекции считает её субстанцией перенос социально табуированных побуждений субъекта на объект. Под давлением Сверх-Я проецирует Я от Оно исходящие, благодаря их мощи для него самого опасные агрессивные желания в качестве злонамеренных интенций на внешний мир и тем самым добивается того, что избавляется от них, становящихся реакцией на подобного рода внешнее, будь то в фантазии посредством идентификации с мнимым злодеем, будь то в действительности посредством мнимой самозащиты. Преобразуемое в агрессию запрещённое в большинстве случаев гомосексуально по природе. Из страха перед кастрацией послушание отцу доводится до её предвосхищения в уподоблении сознательной эмоциональной жизни маленькой девочке, а ненависть к отцу в качестве навечно затаенной злобы вытесняется. В паранойе эта ненависть пробуждает желание кастрации в качестве всеобщей жажды разрушения. Больной регрессирует на стадию архаической недифференцированное любви и овладения. Для него речь идёт о физической близости, захвате, наконец, связи любой ценой. Так как он не смеет признаться себе в своём вожделении, он набрасывается на других в роли завистника и преследователя подобно тому, как это делает по отношению к животному содомит, вытесняющий свой импульс в роли охотника или погонщика.
Влечение возникает из слишком основательной связи или устанавливается с первого взгляда, оно может исходить от людей значительных, как в случае кляузников и убийц президентов, или от самых ведных, как в случае еврейского погрома. Объекты фиксации заменяема подобно фигурам отца в детстве; где оно к месту, там ему и место; безумие соотнесённости хватается безотносительно к чему бы. то ни было за всё, что угодно, вокруг себя. Патологическая проекция является отчаянной мерой Я, чья защищённость от возбуждения, согласно Фрейду, оказывается бесконечно более слабой по отношению к внутреннему, чем по отношению к внешнему: под давлением скопившихся агрессивных гомосексуальных импульсов психический механизм забывает о своём филогенетически самом позднем достижении, о самовосприятии, и переживает эту агрессию как врага в мире с тем, чтобы ни в чём более последнему уже не уступать.
Это давление, однако, ложится тяжким бременем и на здоровый познавательный процесс в качестве момента им нерефлектируемой и к насилию побуждающей наивности. Повсюду там, где интеллектуальная энергия намеренно оказывается сконцентрированной на внешнем, таким образом везде, где дело идёт о следовании, констатации, схватывании, о тех функциях, которые из примитивных способов преодоления животного духовно преобразились в научные методы овладения природой, при схематизации легко упускается из виду субъективный процесс, а система утверждает себя в качестве вещи самой по себе. Опредмечивающее мышление, точно так же как и больное, содержит в себе произвол самой вещи, совершенно чуждой субъективной цели, оно предает забвению саму вещь и именно тем самым уже учиняет над ней то насилие, которое совершается над ней в практике.
Безоговорочный реализм цивилизованного человечества, достигающий своей кульминации в фашизме, представляет собой специальный случай параноидального бреда, обесчеловечивающего природу и, в конечном итоге, сами народы. В той бездне неуверенности, которую вынужден преодолевать всякий объективирующий акт, гнездится паранойя. Так как не существует абсолютно убедительного аргумента против материально ложных суждений, искажённое восприятие, по которому они блуждают призраками, не поддаётся излечению. Всякое восприятие содержит в себе бессознательно понятийные — как и всякое суждение, непрояснённо феноменолистические — элементы. Так как сопричастной истине оказывается и продуктивная сила воображения, то неполноценному в ней постоянно может казаться, что истина фантастична, а его иллюзия и есть истина. Неполноценный живёт за счёт имманентно присущего самой истине элемента воображения благодаря тому, что неустанно выставляет его напоказ. Демократично настаивать на равноправии для своего бреда ему удаётся лишь потому, что истина и в самом деле не обладает обязательным характером. Когда бюргер соглашается с тем, что антисемит не прав, ему, по меньшей мере, хочется, чтобы и жертва была виновна. Так Гитлер требует жизненных прав для массового убийства во имя национально-правового принципа суверенитета, дозволяющего любое насильственное действие в чужой стране. Как всякий параноик, он извлекает выгоду из лицемерной идентификации истины с софистикой; их различие для него настолько же мало обязательно, насколько строгим, тем не менее, оно остаётся.
Восприятие возможно лишь в той мере, в какой вещь воспринимается как уже определённая, например как случай того или иного вида. Оно является опосредованной непосредственностью, мыслью в обольстительной мощи чувственности. Субъективное слепо привносится им в кажущуюся самоданность объекта. Одна только самое себя осознающая работа мысли способна не поддаться влиянию действующих тут галлюцинаторных факторов, согласно лейбницевскому и гегелевского идеализму — философия. Тем, что в ходе познания мысль идентифицирует непосредственно содержащиеся в восприятии и потому принудительные моменты в качестве понятийных, она последовательно возвращает их обратно в субъект и срывает с них покров насильственности наглядного.
В подобного рода процессе каждая более ранняя стадия, даже стадия науки, оказывается по сравнению с философией все ещё как бы восприятием, отчуждённым феноменом, пронизанным непознанными интеллектуальными элементами; останавливаться на этом, без последующей негации, есть признак патологии познания. Наивно абсолютизирующий, сколь бы универсально действующим он к тому же ни был, остаётся жертвой всё того же недуга, он подвержен ослепляющей власти ложной непосредственности.
Такое ослепление, однако, является конститутивным элементом всякого суждения, необходимой видимостью. Любое суждение, даже негативное, является уверяющим в чём-либо. Сколь бы ни подчёркивалась суждением в целях самокоррекции собственная изолированность и относительность, своё собственное, хотя бы даже и осмотрительно сформулированное содержание оно вынуждено утверждать не в качестве просто изолированного и относительного. В этом-то и состоит сущность суждения, в клаузуле свои позиции упрочивает притязание. В отличие от вероятности истина не имеет степени. Отрицающий шаг за пределы отдельного суждения, его истину спасающий, возможен лишь постольку, поскольку оно само считало себя истинным и так сказать было параноидальным.
Настоящее безумие заключается именно в непоколебимой устойчивости, неспособности мысли к такого рода негативности, в которой, в противовес утвердившемуся суждению, собственно и настаивает мышление на своей правоте.
Параноидальная сверхпоследовательность, дурная бесконечность вечно самому себе тождественного суждения, есть не что иное, как отсутствие последовательности в мышлении; вместо того, чтобы усилием мысли способствовать краху претензии на абсолютность и тем самым продолжить дальнейшее определение своего суждения, параноик намертво вцепляется в эту претензию, приводящую мышление к краху. Вместо того, чтобы продвигаться дальше, вникая в существо вещи, мышление целиком посвящает себя безнадёжному делу обслуживания партикулярного суждения. Неоспоримость партикулярного суждения совпадает тогда с его несокрушимой позитивностью, а болезненная слабость параноика — с болезненной слабостью самой мысли. Ибо то размышление, которым у здорового сокрушается власть непосредственности, никогда не бывает столь принудительным, как та видимость, которую оно разоблачает. Будучи негативным, рефлексивным, не прямолинейно направленным движением, оно лишено той брутальности, которая присуща позитивности.