и мечтать. Естественный изначальный дрейф генов, ведший к упомянутой дивергенции (расхождению признаков), а также различные метисации на перферии могли дать в результате богатое разнообразие даже внешних признаков, таких как цвет глаз, волос, строение черепа (долихокефалы — брахикефалы) и т. д. Не говоря о невидимых глазу генах.
Однако при этом результат все равно не выходил за рамки славянской суперэтничности, о чем, в частности, косвенно свидетельствует тот факт, что язык на всем русском пространстве от Новгорода до Киева оставался общим при всем богатстве диалектов.
Во-вторых, затягивая (как доказано Балановскими) в процесс этой внутриславянской ассимиляции финский субстрат и «балтские, иранские, германские элементы», проторусские люди при этом точно так же оставались в рамках индоевропейской и, тем более, ностратической биологической праобщности, по-прежнему принадлежа к расе европеоидов кроманьонского извода. Наша биологическая природа по большому счету (!) не менялась при этом. Здесь, кстати, разгадка повышенной готовности русских ассимилировать и ассимилироваться с другими европеоидами: нам не привыкать к реверсии, мы ее не боимся.
Таким образом, все просто-напросто упирается в правильное определение: русский народ — это сложносоставной европеоидный этнос, имеющий славянскую генетическую основу от летописных племен и говорящий по-русски. Сложносоставность в своей конкретности обеспечивает как внутрирусскую гетерогенность, так и генетическое своеобразие русских по отношению к другим европеоидам, в том числе по отношению к украинцам, белорусам и полякам, высоко гомогенным, не претендующим на сложный генетический состав [9]. А русский язык выражает это наше своеобразие в фонетике, лексике, синтаксисе и т. д.
Понятно, что при таком определении не только общность истории, но и (что куда более важно) общность происхождения русских не приходится брать под сомнение. А этническое самосознание русских («мы одной крови и одной истории») своей ослепительной самоочевидностью делает ненужным и нелепым какое бы то ни было самоопределение, которое есть не что иное как плод сомнений в собственной идентичности. «Самоопределяется» только тот, кто не уверен в своем происхождении. Тому, кто уверен, достаточно самосознания.
Самое отрадное: как мы вскоре убедимся, исследование (не концепция!) Балановских не противоречит вышеприведенному определению русскости ни в целом, ни в частностях.
Но вернемся, однако, к концепции. Авторы не могли не чувствовать недостаточность субъективно-идеалистического подхода к определению этничности. Все-таки, биология — настоящая наука, наука фактов, а не чьих-то мнений, даже всенародных. И они пытаются нащупать объективный критерий этничности, но… вновь ищут его не в биологических характеристиках этноса, а во внеположных собственно этничности эпифеноменах, конкретно — в языке.
Отвечая на вопрос, зачем определять финскую этничность по языку, Олег Павлович Балановский написал мне: «Вы пишите, зачем нужна лингвистика в выделении финно-угров. Но они и выделяются-то именно по лингвистике! Любой народ выделяется прежде всего по языку». Наихарактернейший ответ! При этом, однако, сами авторы, заявляя тезис о наличии финского субстрата в русском генофонде, определяют этот субстрат вовсе не по фонемам и лексемам, а именно по генам, в очередной раз жестоко противореча себе.
Поставив во главу угла такие «критерии» этничности, как самосознание и язык, авторы загнали себя в логическую ловушку без выхода.
Должен известить читателя, что от языкового критерия этносов советская наука отказалась еще в 1960-е годы, осознав его непригодность. Так, главные популяризаторы этнологии того времени, супруги Чебоксаровы, трудившиеся под покровительством главного этнолога СССР Ю. В. Бромлея, писали: «Чем же отдельные народы отличаются друг от друга? Вероятно, всякий, кто попытается ответить на этот вопрос, скажет, что главным признаком народа является его язык». Однако не зря в этих словах звучит ирония. Ибо исследователям уже тогда было совершенно «ясно, что на земном шаре существует много языков, которые являются родными не для одного народа, но для целых групп этносов. Границы расселения отдельных народов и распределения языков далеко не всегда совпадают… Нередко встречаются также народы, отдельные группы которых говорят на различных языках»[10]. Сказанное справедливо и не дает никакой возможности преувеличивать роль языка как критерия этничности.
Я не хотел бы углубляться здесь в проблему вторичности языковой природы человека по отношению к биологической (это сделано мной в другом месте[11]). Замечу только, что случаев перехода языка от одного народа — к другому (например, от народа-победителя к народу-побежденному и наоборот) очень-очень много. Вот экзотические, но весьма убедительные примеры.
У африканских пигмеев, чьи племена не живут все компактно друг близ друга, а разбросаны по большой территории, нет своего общего языка, каждое племя говорит лишь на языке тех разноплеменных черных земледельцев, что оказались по соседству с ним. Между тем, как пишет исследователь Джаред Даймонд: «Люди, обладающие такими отличительными характеристиками, как пигмеи, и обитающие в такой уникальной среде, как экваториальные тропические леса Африки, в прошлом должны были жить достаточно изолированно и их языки должны были составлять уникальную семью. Однако сегодня этих языков больше не существует, а что касается ареала обитания пигмеев… то он теперь крайне фрагментирован. Сложив этногеографические и лингвистические данные, мы приходим к выводу, что земли пигмеев были в какой-то момент оккупированы пришлыми черными земледельцами и что языки этих земледельцев стали языками пигмеев, у которых от их исконных наречий остались лишь некоторые слова и фонемы. Прежде мы уже наблюдали похожий эффект на примере малайских негритосов (семангов) и филиппинских негритосов, которые переняли соответственно австроазиатские и австронезийские языки у заселивших их территории аграрных племен»[12].
Прелесть приведенного примера в том, что пигмеи — не просто этнос, такой же, как все прочие, но мутировавший некогда в сторону захирения (как считали когда-то): нет, это, по мнению современной науки, вообще особая субраса! Она существует изначально как непреложная биологическая данность более высокого порядка, чем этнос. Тем не менее, определить ее по языку — невозможно. Расово-этническая идентичность есть, а языковой — нет! Ну, а кем себя считают пигмеи, каково их этническое «самосознание» — это вряд ли вообще кого-то интересует. Ибо кем бы они себя ни считали, на каком бы языке они ни говорили, одного взгляда достаточно, чтобы сразу определить: пигмеи! И никто иной!
Категоричность Балановских, избравших такие критерии этничности, как самосознание и язык, кажется удручающе излишней в свете этих (и множества подобных) данных.
ПРОБЛЕМА МЕТОДА: АРЕАЛ ГЕНОФОНДА — ИЛИ «ГЕНОФОНД АРЕАЛА»?
На втором месте по размеру вызываемых сомнений (после критерия этничности) стоит тезис авторов об ареале генофонда.
В хитросплетении авторской аргументации необходимо разобраться досконально, это важно для общего понимания книги.
Авторы постулируют: «Ареал русского генофонда — территория, населенная русскими» (24). Прекрасно сказано! Ясно и понятно.
На первый взгляд.
Но как определить, без предварительного генетического анализа, русскими ли заселена данная территория или еще кем-то? Не верить же, в самом деле, людям на слово! Нужен объективный критерий.
Перед нами — заметная проблема метода, весьма не новая, в частности, для социологов. Куда ни кинь, наталкиваешься на необходимость первоначального отбора, вынужденно условного. Характер условности — главный камень преткновения: кто и по каким критериям будет отбирать? Нужно быть максимально откровенным и точным, решая этот вопрос, не вуалируя научные принципы никакими побочными соображениями.
Балановские, ограничив ареал русского генофонда Русской равниной, записали, таким образом, в русские лишь гипотетических потомков восточных славян, некогда населявших некоторую часть территории Древней Руси (не всей). Это кажется странным, ведь русские массово и компактно живут и за Уралом, в Сибири и на Дальнем Востоке, на Украине и в Новороссии, и в Крыму, и на Южном Урале, и на Северо-Востоке Эстонии, не говоря уж про целиком генетически русскую (по данным Балановских) Белоруссию.
Получается, что из исследования выпали немаловажные части именно той самой русской популяции, которую надлежит исследовать. Что в корне противоречит авторскому определению ареала русского генофонда — постулату, приведенному выше.
Что же помешало авторам, анализируя последовательно одну часть русской популяции за другой по всей гипотетической территории расселения (в соответствии с собственным постулатом), фиксируя их генетическую общность и отталкиваясь уже от нее, со всей определенностью судить и о наличии некоего условно русского народа, и об ареале его расселения? Ведь они сами указывают: «Целые области пространства характеризуются сходными значениями генных частот» (16); вот по этим значениям и определяли бы популяцию…
Помешало отчасти своеобразное (слишком!) представление о популяции, о чем речь впереди. Отчасти тот факт, что русские, в отличие от белорусов или поляков, есть популяция разделенная, отдельные части которой находятся друг от друга на заметном генетическом расстоянии, что затрудняет (хотя и не делает невозможным!) выведение некоего общего для всех частей генетического «знаменателя».
Но главное — помешало именно то самое представление об этносе как небиологической сущности, о котором шла речь главкой выше. Коготок увяз — всей птичке пропасть.