ята за нормальную в современной жизни и литературе. Там, где у нас предполагается один ряд отношений, древние греки, испорченные азиатскими влияниями, допускали, по крайней мере, три.
Одна из уцелевших од знаменитой поэтессы Сафо из Лесбоса начинается таким обращением к богине любви: Ποικιλόθρον''αθάνατ Αφροδίτη, т. е. пестропрестольная бессмертная Афродита! Вот эта пестрота Афродиты, предполагаемая и Платоном, она-то и смущает его современного читателя и почитателя, привыкшего известные предметы относить не к философии и поэзии, а к психиатрии, с одной стороны, и к уголовному уложению – с другой. Конечно, фактические аномалии в этой области у нас еще пестрее, чем в классическом мире, но мы поражены тем, что главные из них считались эллином не за болезненные уклонения, а за что-то простое и естественное и даже предпочтительное тому, что мы теперь признаем за единственно натуральное.
Но ставить эту предосудительную особенность в вину Платону – разумею, Платону-философу – было бы несправедливо не только с исторической точки зрения, но и по существу. Находя «пеструю» Афродиту как узаконенный общим мнением факт, сам он в принципе отвергал ее всю целиком, без различия ее видов. Всякая плотская любовь, независимо от той или другой формы, признана им за что-то вульгарное и низменное, недостойное истинного человеческого призвания; это есть Αφροδίτη Πάνοημος[9], буквально «всенародная», в смысле дешевой, ничего не стоящей, и в отличие от истинной, или небесной, – Афродиты Урании, которая стоит многого и великого.
Правда, для земного человека обе имеют один корень, вырастают из одной и той же материальной почвы, – но что же из этого? Мы знаем, что самые красивые цветы и самые вкусные плоды растут из земли и притом из земли самой нечистой, унавоженной. Это не портит их вкуса и аромата, но и не сообщает благоухания навозу, который не становится благородным от тех благородных произрастаний, которым он служит.
XX
Разбирать различные сорта органического удобрения интересно для агронома-специалиста. Общую важность имеют здесь лишь две истины: во-первых, что всякий сорт этого товара есть одинаково продукт разложения жизни и что жить и питаться в этой разлагающейся среде могут только черви, а не люди, и, во-вторых, что люди могут и должны своей духовной работой извлекать из этой темной гнили прекрасные цветы и бессмертные плоды жизни.
Свет из тьмы! Над черной глыбой
Вознестися не могли бы
Лики роз твоих,
Если б в сумрачное лоно
Не впивался погруженный
Темный корень их…
Да, конечно, таков закон земли. Но следует ли из этого, что сама тьма есть уже свет или хотя бы то, что свет есть прямое естественное порождение тьмы, порождение, являющееся без борьбы, без труда, из одной этой темной материи, без действия иного, более ему сродного отеческого начала, – без решительного подчинения низшего высшему?
Не напрасно, не по наивному недоразумению, с именем Платона соединяется представление о высокой и чистой, идеальной, одним словом, платонической любви. Из эротического ила, который, по-видимому, в роковую пору втянул, но не мог надолго затянуть его душу, Платон вырастил если и не плоды живые духовного перерождения, то, по крайней мере, блестящий и чистый цветок своей эротической теории. Припомним эту теорию: она поможет нам понять и оценить срединный перелом в жизненной драме ее автора.
XXI
Под влиянием смерти Сократа, открывшей перед глазами его ученика всю бездну мирского зла, сложился у него, как сказано, дуалистический идеализм, прямо по существу противополагающий всю нашу живую действительность тому, что истинно есть и должно быть. В телесной и практической жизни нет ничего подлинного и достойного; все подлинное и достойное пребывает в своей чистой идеальности, за пределами этого нашего мира: оно «трансцендентно» – нет настоящего моста между двумя мирами. Сам человек, хотя принадлежит к обоим мирам, не образует, однако, внутреннего связующего звена между ними: дуализм упраздняет и единство человека. Две разнородные половины нашего фактического существа спаяны только внешним случайным образом. У подлинного или нормального человека, то есть мудрого и праведного, истинное его существо – ум созерцающий – обращено исключительно и всецело к иному, запредельному свету; такой человек по-настоящему живет лишь в космосе идей, а на земле его призрачная жизнь, общая с другими людьми, есть для него только умирание. Когда это хроническое умирание завершается острым, случайная связь порывается окончательно и безусловно, и освобожденный из житейской тюрьмы философский ум, отряхая прах от ног своих, всецело и без оглядки переходит в идеальный космос и вступает в общение с другими пребывающими там чистыми умами.
Меня всегда поражала в диалоге «Федон», где особенно ярко выражен этот дуализм, характерная черта наивного бессердечия и неделикатности, которую, я уверен, нужно поставить на счет Платону, а не Сократу. В одном месте беседы умирающий мудрец дает ясно понять, а в другом – прямо говорит своим плачущим ученикам, что разлука с ними нисколько его не огорчает, так как в загробном мире он рассчитывает встретиться и беседовать с людьми гораздо более интересными, чем они[10]. Я думаю, что если бы болезнь не помешала Платону находиться самому в числе этих плачущих учеников, то он уже из одного самолюбия остерегся бы вложить в уста Сократа столь бесцеремонное утешение. Но хотя в этом особом случае дуалистический идеализм мог бы быть выражен более тонким и изящным образом, сущность его достаточно определилась в уме Платона, и совершенно ясно, что при этом воззрении нет никакой логической точки опоры для установления положительной связи между двумя мирами.
XXII
Не находил родоначальник идеализма никакого соединительного пути между пребывающим на умопостигаемых высотах существом истины и здешней юдолью, затопленной потоком чувственных обманов. Не было связи между совершенной полнотой богов идей и безнадежной пустотой смертной жизни. Не было связи для разума. Но произошло нечто иррациональное. Явилась сила средняя между богами и смертными – не бог и не человек, а некое могучее демоническое и героическое существо[11]. Имя ему Эрот, а должность – строить мост между небом и землей и между ними и преисподней. Это не бог, но естественный и верховный священник божества, то есть посредник – делатель моста. Младший брат и наследник Греции – народ римский – тождество этих понятий выражает одним словом pontifex, что значит и священник, и строитель моста, – разумеется не через обыкновенные реки, а через Стикс и Ахерон, через Флегетон и Коцит; и тот же всемирный народ сохранял предание, что истинное имя его Вечного города должно читаться священным, или понтификальным, способом – справа налево, и тогда оно из силы превращается в любовь: Roma, читаемое первоначальным, семитическим способом – Amor. Без посредничества этого могучего демона нельзя обойтись ничему живущему; так или иначе оно прошло и пройдет по его мосту. Вопрос лишь в том, как воспользуется человек этой помощью, какую долю небесных благ проведет он через священную постройку в смертную жизнь.
Когда Эрот входит в земное существо, он сразу преображает его; влюбленный ощущает в себе новую силу бесконечности, он получил новый великий дар. Но тут неизбежно является соперничество и противоборство двух сторон, или стремлений души, – высшей и низшей, которая из них захватит себе, обратит в свою пользу могучую силу Эрота, чтобы стать бесконечно плодотворной или рождающей в своей области и в своем направлении. Низшая душа хочет бесконечных порождений в чувственной безмерности – отрицательная, дурная бесконечность, единственно доступная для материи победительницы: постоянное повторение одних и тех же исчезающих явлений, увековеченная жажда и голод без насыщения, живая пустота без наполнения, бесконечность и вечность Тантала, Сизифа и Данаид. Чувственная душа тянет книзу крылатого демона и надевает повязку на глаза его, чтобы он поддержал жизнь в пустом порядке материальных явлений, чтобы он сохранял и приводил в действие закон дурной бесконечности, чтобы он работал как служебное орудие для бессмысленной безмерности материальных вожделений.
Но что же даст бесконечная сила Эрота высшей, разумной душе? Обратит ли ее к мысленному созерцанию истинно-сущего, идеального космоса? Но это уже свойственно уму по собственной его природе и делается им без помощи Эрота. Он же сам, по собственному существу своему, следовательно и в высшей душе, есть не теоретическая, или созерцательная, а творческая – бесконечно рождающая сила. В чем состоит и что дает бесконечное рождение Эрота под властью низшей, чувственной души, достаточно известно не только людям, но также животным и растениям. Но что же он рождает для той души, которая возвысилась над служением смертной жизни? Где могут быть ее порождения – не от Аполлона, не от Гермеса, а от Эрота? Не в мире идей и чистых божественных умов, ибо там обитает лишь неизменно истинно-сущее, которому и не нужно, и невозможно рождаться в своей собственной вечной области. А рождать в несущем не подобает крылатому и зрячему полубогу, когда он свободен, а не находится в неволе у низшей физической души, отнимающей у него и крылья, и зрение. Значит, для его настоящего творчества остается то место сопредельности или соприкосновения двух миров, которое называется красотой.
По определению Платона, истинное дело Эрота – рождать в красоте. Что же это значит? Если бы можно было приписать Платону точку зрения новейших «эстетов», то это определение было бы понятно как несколько ходульное обозначение для художественного творчества, или для занятия искусствами. Но такое понимание совсем несогласно с образом мыслей нашего философа в различные эпохи его жизни. Искусство – и то лишь в некоторой, элементарной его части – он мог признать второстепенным, предварительным проявлением Эрота, но никак не его главным и окончательным делом. Из своего идеального города он изгоняет важнейшие формы поэзии, а также всякую музыку (в нашем смысле), за исключением военных песен. К искусствам пластическим он нигде не показывает никакого интереса. «Рождение в красоте» есть, во всяком случае, нечто гораздо более важное, чем занятие искусствами. Но что же именно? Прямого ответа мы не найдем у Платона. В гениальной речи Диотимы, передаваемой Сократом в «Пиршестве», но принадлежащей, конечно, не Диотиме и не Сократу, а самому Платону, он доходит до логически ясной и многообещающей мысли, что дело Эрота и в лучших душах есть существенная задача, столь же реальная, как животное рождение, но неизмеримо более высокая по значению, соответственно истинному достоинству человека, как существа разумного, как мудреца и праведника, – дойдя до этого, Платон как будто сбивается с пути и начинает блуждать по неясным и безысходным тропинкам. Его теория любви, неслыханная в языческом мире, глубокая и смелая, остается недосказанной. Но то, что он в ней дает в соединении с кое-чем, что мир узнал после него, позволяет нам договорить речь Диотимы и тем самым понять, почему Платон не досказал ее. А угадав истинную причину этой недосказанности