Диалоги с Владимиром Спиваковым — страница 18 из 40


ВОЛКОВ: Я помню, как ты вместе с ней выступал в Риге, а после концерта мы поужинали втроем. И ты не спускал с нее глаз весь вечер, ты смотрел на нее, как влюбленный мальчик, не выпуская ее руку из своей. Я физически ощущал волну магнетического притяжения между вами.


СПИВАКОВ: Мы прожили вместе почти восемь лет. В 1970-м, 15 марта, у нас родился сын Саша, и это произошло как раз в то время, когда мы оба готовились к выступлению на конкурсе Чайковского. Нам было нелегко, никто не помогал: мы в Москве, моя мама в Ленинграде. В конце концов тогдашний министр культуры Екатерина Алексеевна Фурцева приставила к нам в помощь няню – ей важно было, чтобы мы хорошо выступили.

…Уход Виктории был для меня шоком, громом средь ясного неба. Хотя внешне все произошло достаточно просто, даже буднично. Однажды она совершенно неожиданно мне сказала:

– Я решила от тебя уйти.

– Почему?!.. К кому?.. – не поверил я своим ушам.

– К Геннадию Николаевичу Рождественскому.

– Но почему?! Ты влюблена в него?

– Нет, – говорит. – Просто я хочу увидеть весь мир.

Что я мог на это сказать? Рождественский уже был прославленной персоной в мире музыки, а я – только подающим надежды скрипачом. Мы еще не поступили в музыкальную школу, когда он в 1951 году уже дирижировал в Большом театре балетом Чайковского «Спящая красавица». Он много гастролировал, был обласкан властями и публикой, имя его гремело…

Мы вышли с ней на улицу, я поднял руку, остановив проезжающее мимо такси, и молча проводил ее в машине до дома Геннадия Николаевича.

Честно признаюсь, я хотел повеситься. В буквальном смысле лишить себя жизни. Я стал примеряться, рассматривать эту философскую мысль с прикладной точки зрения – когда покончить с собой, каким образом. Меня остановил только Данте, в строках которого я пытался найти утешение. В его «Божественной комедии» есть лес самоубийц. Данте очень живо описал этот путь, когда отчаянная ожесточенная душа самоуправно разрывает оболочку тела. Потом ты превращаешься в семя, из которого вырастает дерево. И в ствол этого дерева начинают вгрызаться гарпии – и ты ощущаешь безумную боль. Данте дал мне понять – мы не уйдем от своей боли, даже сведя счеты с жизнью.

Так случилось, что сына моего вырастил Рождественский, он носит его фамилию, и встретились мы с Сашей лишь много лет спустя.

А тогда я с головой ушел в музыку. Мы стали играть вместе с Борей Бехтеревым, эрудитом, блестящим музыкантом. Это чудесный, благородный человек. Мы с ним начали репетировать и дали сольный концерт, который был очень тепло встречен. И после этого концерта, после моих потрясений, опустошенности и разочарований, после боли и возвращения к музыке я понял, что буду жить, буду работать – и стану скрипачом.

Только пережив эту первую глубоко личную трагедию, я стал настоящим музыкантом. Тучи орошают землю.

Что дальше

ВОЛКОВ: Но вернемся в начало девяностых. Итак, «Виртуозы» распались. Что дальше?


СПИВАКОВ: В какой-то момент я окончательно понял, что оркестр «Виртуозы Москвы» де факто прекратил свое существование. Две трети окончательно пустили корни в Испании или еще где-то, а меня и еще нескольких музыкантов неудержимо тянуло работать в Москве. И друг моего детства, бессменный контрабасист, стоявший у истоков «Виртуозов…», Григорий Ковалевский, и превосходный альтист Юрий Юров, и уникальный гобоист Алексей Уткин – они остались со мной. Моя жена Сати как-то сказала: «Оркестр „Виртуозы Москвы“ – это бренд (тогда еще это понятие не укоренилось в нашей жизни), он будет, пока есть ты». То же самое говорил мне новый директор оркестра, недавно заступивший на эту должность Георгий Агеев. И мы решили не сдаваться, сохранить имя. Остающиеся в Испании музыканты обещали «в свободное время» приезжать в Россию и играть концерты в составе «Виртуозов», но очень быстро все поняли, что так ничего не получится. Более того, это губительно для оркестра.


ВОЛКОВ: Я думаю, оркестр – это не собрание гастролеров, а единый организм.


СПИВАКОВ: Именно. Я понял, что надо собирать новый состав. Другого пути нет. Но как же было трудно подвигнуть себя на это. Я не представлял иного звука скрипки, чем у концертмейстера скрипачей Аркадия Футера, или что виолончели ведет за собой не Михаил Мильман, а кто-то другой. И тем не менее мы с Ковалевским и Агеевым стали собирать второй состав…


ВОЛКОВ: Я припоминаю, сколько было скепсиса: в одну реку, мол, не войдешь дважды, и разве можно сравнить звучание новых «Виртуозов…» с прежними, «настоящими»…


СПИВАКОВ: Оркестр второго созыва, как и Москва, строился не сразу. Пришлось снова начинать просто с нуля, но с бесценной помощью коллег – прежде всего Ковалевского, который уже был директором оркестра (Георгий Агеев к этому времени стал директором Национального филармонического оркестра России).


ВОЛКОВ: Напомни мне, сколько уже лет «Виртуозам-2»?


СПИВАКОВ: Двадцать! Молодежь, пришедшая в оркестр, прониклась тем духом, который я стремился вселить в первый состав. Да и какая уже молодежь? Юный когда-то концертмейстер Алексей Лундин стал блистательным мастером с седыми висками. И все равно, первый состав «Виртуозов» я мысленно называл старшими братьями, а второй до сих пор именую про себя «мои мальчики».


ВОЛКОВ: Так все-таки можно войти в одну реку дважды?


СПИВАКОВ: Мой любимый философ Мераб Мамардашвили говорил о толковании Гераклитом этого постулата, и оно мне очень близко. Человек, мол, никогда не находится в ситуации, когда ему нужно принимать решение – войти в реку или не войти. Гераклит имеет в виду, что мы уже давно – в реке, уже шевелим руками и делаем движения пловца. И то, что мы воспринимаем как ситуацию, в которой участвуем или не участвуем, это и есть историческая ситуация – мы в ней уже участвуем. И выйти, посмотреть на нее со стороны и снова в нее войти – невозможно. И другая сторона этой же мысли Гераклита: обратно вернуться, то есть сделать вид, как если бы ничего не было, мы тоже не можем.

Искус заграницыКорни и кроны

ВОЛКОВ: У меня к тебе есть еще один болезненный вопрос. Скажи мне, не приходила ли тебе тогда в голову идея бросить все к чертям и махнуть куда-нибудь в благословенную Францию или Италию? К концу семидесятых годов разворачивалась отчетливая перспектива твоей феноменальной карьеры в Америке. У тебя было приглашение на двадцать сольных концертов, повсюду висели афиши, тебя сравнивали с Хейфецем. Неужели не было соблазна?


СПИВАКОВ: Меня уговаривали, конечно, остаться в Америке, особенно учитывая то, что в это же время на Западе остались Нуреев, Барышников, Годунов и многие другие. Мне приводили их в качестве примера – вот какая у них жизнь началась, вот какие возможности открываются.

Но тебе, поскольку ты написал замечательную книгу «Диалоги с Иосифом Бродским», отвечу его словами: «Мы приехали сюда [в эмиграцию] не жить, а доживать». Я доживать – не хотел.

Я понимал, что с материальной точки зрения эмиграция – это богатство. На гастролях в США мне платили за концерт, допустим, пять тысяч долларов, но я имел право взять себе только 56 долларов 12 центов. Такой была моя ставка по штатному расписанию Госконцерта. Но поскольку я гастролировал еще с пианистом, которому платили только суточные, то питались и жили мы на мои. А на остатки я еще умудрялся две рубашки купить или несколько пар шелковых носков. Как мы шутили: «Ставка меньше, чем жизнь».

Остальные деньги мы несли сдавать в Госконцерт, и на что они там шли – на вооружение СССР, на космические ракеты или обеды членов Политбюро, – я не знаю. Представь себе, мои двадцать концертов в Америке – это сто тысяч долларов, запредельно сказочное богатство для советского человека. Тогда скрипка Страдивари столько стоила! За всю свою жизнь я так и не смог купить себе такой инструмент, играю на скрипке Страдивари, переданной мне во временное пользование.

Но знаешь, Соломон, с годами я понял, что тело мое путешествует, а душа остается там, где я вырос. Моя душа, корнями своими вросшая в классику Чехова, Достоевского, Гоголя, сформированная на музыке Чайковского и Рахманинова, влюбленная в русскую речь, тоскующая без улиц и бульваров моего детства, даже в Испании, где я был обласкан королевской семьей, рвалась назад, в Россию.

И мои, казалось бы, космополитичные дети знают, что они из России. Я Анечку, младшую дочь, спросил однажды из любопытства: «Как ты себя идентифицируешь, когда тебя спрашивают, кто ты, откуда родом?» Она говорит: «Я русская парижанка с армянскими корнями».


ВОЛКОВ: На наших глазах разворачивается уникальная для России культурная и демографическая трансформация – вхождение России в семью европейских народов. На нашем веку представление о том, что можно быть в каком-то смысле гражданином мира, обозначалось презрительным, уничижительным в том контексте словом «космополит». Как ты помнишь, мы росли в эпоху, когда определение «безродный космополит» было клеймом, грозившим реальными последствиями. Под этим предлогом могли с работы выгнать – и выгоняли, могли в Сибирь отправить – и отправляли. Профессор Гуковский, ведущий ленинградский ученый, главный наш специалист по Пушкину, именно с этой формулировкой – «за космополитизм» – угодил в сталинские лагеря. А сейчас, мне кажется, когда мы говорим о ком-то, что он космополит, это, скорее, позитивная оценка, это значит, что человек себя чувствует везде как дома, и при этом может оставаться русским человеком по духу.


СПИВАКОВ: Я думаю, что родина должна быть обязательно в душе, как и ощущение самоидентификации. Осознание себя в роли человека мира уже не связано с каким-то мучительным духовным поиском – это раньше, за «железным занавесом», космополитизм был формой стремления к воле. И, поскольку я сам несколько лет был невыездным, я очень хорошо прочувствовал на собственной шкуре, что такое жажда свободы.

Франция. Мишель Глотц