Диалоги с Владимиром Спиваковым — страница 29 из 40


ВОЛКОВ: Натан Мильштейн уверял меня не без некоторого ехидства, что Ростропович обожает всех подряд обнимать и называть «голубчик» только лишь потому, что не помнит, как кого зовут.


СПИВАКОВ: Я еще в годы своих ранних гастролей не задумываясь выполнял поручения Ростроповича, которые могли мне стоить серьезных неприятностей в Советском Союзе. У него в Москве оставалась сестра Вероника, которой он помогал. Естественно, пути возможной помощи были очень ограничены «железным занавесом». Он мог оказывать ей поддержку только через верных людей, готовых рисковать, и одним из таких верных людей был я. Когда он вернулся в Москву, он принес нам с Сати в дом икону, и я с глубоким смыслом принял этот подарок.

Мы часто вместе выступали, это были незабываемые минуты обучения, дружбы. Но были и минуты, когда он меня сильно ранил. Например, когда я из-за принципиальных разногласий порвал все контакты с оркестром Плетнева, Ростропович, зная это, согласился сделать с Российским национальным оркестром запись вместо меня. Мне казалось, что наша духовная связка прочней, у меня были основания так полагать…

Говорят, река времени уносит все. Ростропович для меня – колоссальный пример служения искусству, выдающийся музыкант, одна из центральных фигур, цементирующих и русское, и мировое искусство. Он здоровался с Прокофьевым и Шостаковичем, он обнял меня. А я в свою очередь обниму духовного преемника. Так создается поле культуры, в котором время имеет протяженность и бесконечность.

Евгений Мравинский. «Этот не испортит»

СПИВАКОВ: По счастливому совпадению, ассистентом у нашего с тобой профессора Шера был Виктор Семенович Либерман, который одновременно был концертмейстером в оркестре Мравинского. Либерман меня буквально заставлял посещать репетиции Мравинского, за что я теперь ему безмерно благодарен. Эти детские воспоминания озарили всю мою последующую жизнь.


ВОЛКОВ: Притом что Мравинский никого не допускал на свои репетиции. Тот факт, что Либерман для тебя устроил такие посещения, – это, по-моему, одно из немногих исключений.


СПИВАКОВ: Либерман мне рассказывал, как он однажды приехал к Мравинскому и застал дирижера изучающим с лупой Пятую симфонию Чайковского.


ВОЛКОВ: Заметим, симфонию, которую Мравинский сотни раз играл, записал не один раз, и если уж говорить о каком-то знаковом сочинении для Мравинского, так это как раз Пятая симфония Чайковского.


СПИВАКОВ: Да, именно Пятая. Обалдевший Либерман тогда спросил:

– Евгений Александрович, вы столько раз дирижировали Пятую симфонию Чайковского, почему вдруг вы с лупой изучаете эту партитуру? Вы же знаете ее наизусть слева направо и справа налево.

– Виктор Семенович, я боюсь пропустить какую-нибудь точечку, – ответил Мравинский.

Вот какое отношение к партитуре было у этого дирижера! Вот потому-то самые высочайшие профессионалы и преклонялись перед ним. Глотц мне рассказывал, что Караян, только что записавший симфонии Чайковского, на гастролях в Японии вдруг звонит в три часа ночи и просит достать запись симфоний Чайковского, которую сделал Мравинский в Ленинграде. Глотц помчался с утра в магазин, купил записи, отдал Караяну. Тот звонит следующей ночью – вновь перед рассветом, в четыре часа утра, – и мрачно произносит:

– Мишель, я послушал Мравинского. Всё, что мы записали, надо к чертовой матери выкинуть! – И выругался на французском.

Я очень благодарен Мравинскому за то, что он ко мне, единственному из дирижеров, отпускал своих музыкантов поиграть вместе с «Виртуозами Москвы». У него был потрясающий трубач Володя Кафельников, двухметрового роста гигант с Украины, которого мы попросили сыграть с нами в Англии, во время европейского турне, концерт Шостаковича с трубой. Солистом у нас тогда был мой друг Владимир Крайнев, блестящий пианист-виртуоз.

Перед тем как отпроситься у Мравинского, Кафельников трясся как осиновый лист, потому что оркестранты боялись своего мэтра безумно. Мравинский мог остановить оркестр и сказать: последний пульт контрабасов, второй фагот, третья валторна и второй тромбон, сыграйте, пожалуйста, этот такт. И названные впадали почти в предынфарктное состояние.

И вот приходит Кафельников к Евгению Александровичу. А накануне у меня был сольный концерт в зале Ленинградской филармонии, и Мравинский с супругой на этом концерте присутствовали и потом зашли поприветствовать. Он же был дворянин, его отец окончил Императорское училище правоведения и имел чин тайного советника. А тетя пела в Мариинском театре под псевдонимом Мравина.


ВОЛКОВ: А другой его родственницей была известная большевичка и протофеминистка Александра Коллонтай…


СПИВАКОВ: В этом знаменитом роду был еще и Игорь Северянин…

Так вот, как раз после моего концерта Кафельников робко подходит к Мравинскому:

– Можно ли мне отпроситься у вас на шесть дней? Я бы хотел поехать на гастроли в Англию.

Мравинский курил. Спрашивает коротко:

– C кем?

– С Владимиром Спиваковым и «Виртуозами Москвы».

– Поезжай. Этот не испортит, – махнул рукой.

Евгения Александровича страшно боялись в оркестре. Как-то я спросил Либермана – как это им всем вместе удается в конце взять пиццикато щипком?

– Чувство страха разрастается, разрастается и разрастается до той точки, когда уже нельзя больше не вступить, и тут весь оркестр на последнем издыхании одновременно делает пиццикато! – доходчиво объяснил мне Витя.

Когда начался массовый отъезд музыкантов на Запад, в том числе и из его оркестра, Мравинского вызвал на ковер глава Ленинградского обкома КПСС Григорий Романов:

– Что за безобразие у вас происходит – музыканты от вас уезжают!

– Это не от меня уезжают, это они от вас уезжают, – ответил Мравинский.


ВОЛКОВ: Мравинский был глубоко верующим человеком, и всякий раз, когда его засекали на том, что он стоит и молится в Александро-Невской лавре, оркестру закрывали выезд за границу. И это происходило не раз и не два.

Дневники Мравинского, которые были выпущены после его смерти, полны горечи вынужденного затворничества. Великие музыканты, дирижеры вели бесконечную изматывающую борьбу за возможность выехать самому или со своим коллективом и показать искусство России во всем его величии. На Западе эти музыканты часто котировались гораздо выше, чем на родине, в Советском Союзе. Там их записи ценились на вес золота. А страна делала вид, что незаменимых у нас нет.

И должен заметить, что это не была лишь большевистская традиция – муштровать людей от искусства. Точно так же себя вело царское правительство, которое, к примеру, отказалось поддержать антрепризу Дягилева за границей. Именно правящая семья Романовых саботировала Дягилева, а не политбюро. И когда труппа Дягилева начала разворачивать свою деятельность в мире, во Франции, в Англии, императорский двор делал все, чтобы ему воспрепятствовать. Так что эта долгая скверная традиция восходит не к Сталину, а, может, к Николаю I. Стравинский ведь тоже в свое время подчеркивал, что убежал из России не от большевиков, а от царского режима.


СПИВАКОВ: Обращаясь к теме «Власть и творец в России», я считаю одной из самых красноречивых ее страниц убийство Лермонтова и печально знаменитую фразу «Собаке – собачья смерть», брошенную родственником Николая I и упоминаемую Вересаевым.


ВОЛКОВ: Есть и другая версия – Николай Павлович сам ее произнес, да потом одумался…


СПИВАКОВ: Может быть… Но, выйдя к придворным, Николай I холодно изрек совсем другие слова: «Сегодня убит человек, который должен был нам заменить Пушкина».

Вспоминается еще «Прощальная симфония» Гайдна. Она щедро окружена легендами, самой правдоподобной из которых мне кажется наиболее простая, житейская. Как известно, Гайдн много лет был капельмейстером при дворе князей Эстерхази. Музыкантам долго не прибавляли жалованье. После очередной просьбы о прибавке князь ответил, что и так расходы слишком велики. Тогда композитор и написал произведение, в котором музыканты один за другим покидают сцену, гася свечи, пока зал не погружается в полную темноту.

Игорь Стравинский. Вальс для молодой слонихи

ВОЛКОВ: Очень многие русские деятели культуры, так или иначе ощутив невозможность работать в России, уезжали за границу, при этом оставаясь русскими патриотами. Мы можем вспомнить Гоголя, Тургенева, Тютчева. Они сбегали туда, где им работалось и жилось гораздо легче, где они дышали более, как им представлялось, свободной и творческой атмосферой.


СПИВАКОВ: При этом единственный человек, который вписался в контекст Запада, – это Игорь Стравинский.


ВОЛКОВ: Он не просто сам вписался, он этот контекст создал вокруг себя!


СПИВАКОВ: У Стравинского был такой капиталистический прагматизм, как я бы назвал это, заставлявший его делать многое даже против собственной воли, против своей натуры. Например, когда он писал «Симфонию псалмов», то решил вначале написать ее на слова Псалтири, используя русский текст. Но холодный мозг сказал ему: Игорь, пиши на латыни, потому что Россия далеко, потому что русский сегодня – это Советский Союз, коммунизм, революция. Кто это на русском будет слушать?..

Он написал на латыни, и произведение стало исполняться на Западе.


ВОЛКОВ: Ты напомнил мне смешную историю, рассказанную мне Джорджем Баланчиным, который много сотрудничал со Стравинским. Стравинский был для Баланчина как отец, у них были очень теплые отношения. И вот Баланчину заказали поставить балет для слонов в американском цирке – он брался, между прочим, за любую работу.

И тут его посетила нахальная идея: попросить, чтобы польку для слонов написал сам Стравинский. Он, конечно, несколько трепетал, но потом решился – и позвонил:

– Игорь Федорович, есть предложение – написать польку.

– Польку?! Для кого?

– Польку для слонихи, – лаконично ответил Баланчин. С той стороны провода воцарилось молчание, потом Стравинский наконец отозвался: