– А какая слониха – молодая?
– Да, очень молодая!
– Для молодой слонихи, так и быть, напишу, – сказал Стравинский. И написал прекрасную польку!
СПИВАКОВ: Я был с мамой на первом его концерте в СССР в 1962 году, когда Стравинский пришел в зал Ленинградской филармонии дирижировать своими сочинениями. Я помню, что, когда он вышел к публике, все ощущали, что вернулся человек словно откуда-то из космоса. Он вышел в своих темных очках, снял их и сказал:
– Я очень волнуюсь, потому что, когда я был маленьким, я сидел со своей мамой в этом зале и слушал, как Чайковский в первый и последний раз дирижировал свою симфонию, – и он указал рукой приблизительно на то место, где сидели мы с мамой. И вдруг неожиданно… заплакал. Ползала плакало вместе с ним.
Во время этого визита в СССР он попросил разрешения приехать на Мойку в Музей Пушкина. Я проник туда вместе с некоторыми детишками из нашей музыкальной школы. Помню, Игорь Федорович поднял свои очки и склонился над посмертной маской Пушкина. Он стоял так минут десять в полном молчании.
ВОЛКОВ: А ведь он думал, что никогда не приедет в Россию. Советская власть реквизировала его имение, его перестали исполнять на родине, клеймили как империалистического агента. Советские издания писали, что Стравинский перешел в католичество, чего не было никогда: он всю жизнь оставался православным, глубоко верующим человеком.
СПИВАКОВ: И, сколько бы ни жил на Западе, видел сны на русском языке.
ВОЛКОВ: Дома они говорили с женой Верой Артуровной по-русски, что доставляло колоссальные мучения их секретарю Роберту Крафту, который за двадцать с лишним лет работы в доме Стравинского русского так и не выучил. Он страшно обижался, что при нем они обмениваются мнениями на родном языке.
СПИВАКОВ: Вообще этот Крафт – странноватая фигура, вызывающая у меня некоторые подозрения, так же, как и личный секретарь Бетховена, Антон Шиндлер, о котором мы уже говорили…
ВОЛКОВ: Мы с Крафтом были близко знакомы, это человек необыкновенный во многих отношениях. Выучи он русский язык, ему гораздо комфортней жилось бы со Стравинскими. Но зато он замечательно работал со Стравинским над его воспоминаниями на английском языке, доводя блестящие высказывания до совершенной литературной формы. Крафт, таким образом, сохранил для западных читателей весь блеск мыслей великого композитора, остроту и интеллектуальную силу его воспоминаний и наблюдений.
Стравинский любил быть парадоксальным, острым, вызывать полемику. Ты помнишь, что он говорил, например, что музыка ничего не выражает? Ну как можно представить себе композитора, который всерьез думал бы, что музыка ничего не выражает? А все идиоты мира, я их называю «снобы в коротких штанишках», взяли на вооружение эту сентенцию, высказанную в полемической запальчивости, и построили на ней свою «эстетику».
СПИВАКОВ: Но о своей собственной музыке он сказал замечательно: она должна быть как шампанское – cухая, но вместе с тем чтобы до горла пробирала…
Крафт, кстати, обращал внимание на то, что Стравинскому – как и многим русским – было присуще мрачное выражение лица. Задумавшись над этим наблюдением иностранца, я подумал – не фонетика ли русского языка тому виной?
Музыка необыкновенно связана с языком, мелодика русского языка, его ударения, фразировка явственны, когда мы слушаем Чайковского или Рахманинова. Наше ухо ощущает, когда иностранец дирижирует Чайковского, потому что он иначе слышит мелодику языка.
И в этой, на взгляд европейца, суровости и хмурости русского человека, о которой поминал Крафт, скрывается фонетическое отличие. По-английски мы соглашаемся – yes, of course, по-французски – oui, и губы сами расплываются в улыбке. По-русски – «да, конечно», – и лицо само собой вытягивается. В романе «Французское завещание» живущего во Франции русского писателя Андрея Макина (он получил за него Гонкуровскую премию) упоминается фотограф, рассматривающий старинные фотографии из своего сундука. Он удивлен, что у всех женщин на этих черно-белых фото удивительно мягкая улыбка. Оказывается, его предшественник фотограф просил женщин сказать слово petite pomme – по-французски, «маленькое яблоко». Если бы он попросил сказать «яблоко» по-русски, никакой загадочной улыбки бы не вышло.
Евгений Светланов. «В меня вселился дух»
ВОЛКОВ: В Советском Союзе все знали: скрипач – Ойстрах, пианист – Рихтер, дирижер – Мравинский. И еще был «хранитель русской музыки» Евгений Федорович Светланов. Правда, под конец жизни он замечательно, я считаю, дирижировал Малера. Его записи Малера пользуются на Западе большим уважением.
СПИВАКОВ: А знаешь, как это произошло? Я пригласил Евгения Федоровича на фестиваль в Кольмар, и он впервые дирижировал Малера именно здесь – разрушив клише о том, что русские музыканты могут исполнять только свою музыку. Французская музыкальная радиостанция транслировала его концерт в прямом эфире, и именно это выступление в чем-то помогло Светланову изменить свой имидж на Западе.
И все-таки не это я считаю его самой большой заслугой, а то, что этот великий собиратель отечественного духовного наследия записал всю антологию русской музыки! До него никто этого не сделал, да и после едва ли уж найдется такой подвижник.
Совсем молодым музыкантом я стал солистом Государственного академического симфонического оркестра СССР под управлением Светланова, играл с ним концерты Брамса, Прокофьева, Сибелиуса, Чайковского. И вот однажды на гастролях в Швеции Евгений Федорович позвал меня к себе в номер после приема. Он любил, выпив после концерта вина, декламировать по памяти стихи Маяковского. И делал это блестяще. Совершенно неожиданно он спросил меня:
– Ты любишь Рахманинова?
Я обожаю Рахманинова, многие его произведения я не могу слушать без слез – и это не для красного словца сказано. Его каденция фортепьяно во второй части Первого концерта всегда вызывает у меня слезы. Впрочем, не только от Рахманинова – плачу и от Баха, и от арии Петра из «Страстей по Матфею». Еще – когда слышу «На сон грядущий» – совершенно светские хоры Петра Ильича Чайковского на стихи Огарева, которые он сам подправил. Или «Ночевала тучка золотая» на стихи Лермонтова – тоже плачу. Эти все паузы бесконечные, печаль, думы об одинокой душе…
(Кстати, не так давно я дирижировал небольшую часть из рахманиновской «Литургии Иоанна Златоуста» – «Тебе поем». Едва умолк хор a capella, я немедленно выскочил из репетиционного зала, чтобы не разрыдаться на людях. У меня перехватило горло от переполняющего подтекста этой музыки.)
Услышав мои восторженные слова, Евгений Федорович посмотрел на меня испытующе и сказал: «Ты знаешь, мне кажется, что в меня переселился дух Рахманинова». И в его взгляде было что-то детское.
ВОЛКОВ: Скажи ты мне раньше про это признание Светланова – я бы посмеялся. А сейчас – верю!.. Евгений Светланов имел вид типичного советского работяги. Появись он где-нибудь у винно-водочного магазина и предложи сообразить на троих, его приняли бы за своего, никто бы не заподозрил в нем народного артиста СССР…
Многие говорили, что со Светлановым трудно работать и общаться. Он вообще производил странное впечатление, по крайней мере лично на меня: эта его вечная пролетарская кепочка, надвинутая на лоб, тренировочный костюмчик… Его побаивались, говаривали, что, будучи немногословным, он может нагрубить по делу и не по делу.
СПИВАКОВ: А о его гипнотическом взгляде ходили легенды. Говорят, однажды перед концертом Светланова заболел человек, который играет на тамтаме – это такая восточная экзотическая огромная штука, по которой бьют большой палкой с набалдашником. Именно тамтам широко использовал в своих «Симфонических танцах» Рахманинов. Светланов распорядился, чтобы на замену вышел третий флейтист. А тот этой палки с набалдашником никогда в руках не держал, но – велели так велели.
Только начали играть, а флейтист уже у тамтама наготове стоит, потому что страшно боится пропустить свои удары. Оркестранты, как правило, знают только свою партию, и партию третьей флейты он знал прекрасно, но не тамтама же.
Евгений Федорович, понимая, что там стоит полный дилетант, на него все время смотрел. А тот бдительно стоял наготове под его взором, ожидая сигнала, хотя ударять должен был только в самом конце. В напряжении прошла первая часть, вторая часть, третья – флейтист все ждет отмашки Светланова… Наконец, ему кажется, что он прочитывает сигнал, посылаемый дирижером, – и с размаху опускает свою дубину с набалдашником на голову сфальшивившего тромбониста, сидящего перед ним!
Светланову были интересны люди. Он был очень проницательным человеком и знал все даже о самых скромных композиторах, с которыми доводилось работать. Его интересовало то, что не интересовало никого, – истории их бабушек, мам, теть, кто на ком когда женился, кто с кем любился. А семейная история Мясковского его вообще взяла за живое. Отец Мясковского был генералом царской армии, который после революции продолжал дома носить мундир. Однажды он забыл перед выходом на улицу переодеться в гражданское – и был растерзан толпой только за генеральские лампасы на брюках.
ВОЛКОВ: Эту страшную трагедию скрывали в советское время. Хотя мы все знали, что одну из своих лучший симфоний – Шестую – Мясковский как раз посвятил гибели своего отца и разгулу большевизма.
СПИВАКОВ: Мне обо всем этом рассказал Светланов. Хотя его собственное отношение к власти было достаточно осторожным. Он дружил с Хренниковым, что ему весьма помогало в силу известных обстоятельств. Ведь сам Светланов не был человеком компромисса, и Хренников облегчал ему сосуществование с советской властью.
ВОЛКОВ: Постановки Светланова были по-настоящему великими, каждая из них была вехой в истории Большого театра. Пожалуй, после Рахманинова, который недолго дирижировал в Большом театре, и Голованова следующим великим дирижером за оркестровым пультом Большого был Светланов.