Диалоги с Владимиром Спиваковым — страница 33 из 40


ВОЛКОВ: Это неправдоподобно яркое созвездие можно сравнить только со МХАТом Станиславского.


СПИВАКОВ: Мне посчастливилось лично познакомиться с Георгием Александровичем в 1985 году, когда он отдыхал в Ялте в окружении как раз этой звездной актерской компании. «Виртуозы Москвы» давали концерт в Воронцовском дворце – постройке потрясающей красоты с изумительным парком, где в 1945 году состоялась историческая Ялтинская конференция с участием Черчилля, Рузвельта и Сталина. На концерт пришел Товстоногов с театральной свитой: Лебедев, Стржельчик, Юрский, все с женами. Концерт завершился долгими провожаниями – то мы провожали товстоноговскую компанию до санатория «Актер», где они отдыхали, то они нас – до гостиницы «Ялта», где остановились мы с Сати. Мы прошлись туда-обратно раз десять, и Товстоногов предложил, он так в нос немножко разговаривал:

– Владимир Теодорович, давайте у меня посидим, в конце концов. Покурим спокойно, чтоб нам никто не мешал, поговорим.

В номере он разделся до трусов – жарко было. Мы закурили и завели беседу.

– Как вам удается так руководить оркестром? Вы можете закрыть глаза в полной уверенности, что музыканты будут следовать вашим движениям, вашей воле? – спросил Товстоногов.

– Да, я уверен. Потому что музыка – это великая правда.

– Вот и я своим говорю – нужна такая правда, чтобы просто пронзило всех зрителей в зале.

Он был очаровательный рассказчик, хохмил, рассказывал много забавного. Были там и анекдоты, причем, видимо, говоренные уже много раз, но актеры его дружно просили, – ну пожалуйста, ну про Париж, расскажите еще раз!..

Товстоногов отнекивался: «Да все уже знают», – но его все равно уговаривали. Тогда он брал сигарету, закуривал и, как обычно, сбрасывая пепел на соседа, заводил:

– Вы знаете, чем отличается Париж от мужчины?

– Нет, не знаем! – подыгрывали актеры.

Далее следовала огромная пауза. И только после нее выдох:

– Париж – всегда Париж…


ВОЛКОВ: Но ведь в театре побаивались Товстоногова, он вовсе не был душкой, разве нет?


СПИВАКОВ: Товстоногов называл это «добровольная диктатура»…

Несмотря на развеселую атмосферу первой нашей встречи, мы затронули и серьезные вопросы. Товстоногов начал довольно неожиданно:

– Знаете, я обратил внимание, что у Стравинского довольно-таки короткие музыкальные фразы, в отличие от Чайковского. А вы, как я заметил, хотите, чтобы была длинная фраза. И я тоже хочу длинную фразу. Но как этого добиться? Как вы этого добиваетесь?

– Можно взять какое-нибудь стихотворение – и прочесть его на одном дыхании. Чтобы не как у Стравинского, фразы-одиночки, а длинные. У него, кстати, они то-же встречаются в некоторых сочинениях – как, скажем, «Похождения повесы», да еще в «Симфонии псалмов».

– Приведите пример, – настаивает Товстоногов.

И, набрав побольше дыхания, я прочел ему без остановки Брюсова:

Из-за облака скользящий

Луч над эмблемой водой

Разбивается блестящей

Серебристой полосой.

И спешит волна с тревогой

В ярком свете погореть,

Набежать на склон отлогий,

Потемнеть и умереть.

Товстоногов внимательно посмотрел на меня и сказал:

– Беру в мой театр!

Наше знакомство со временем переросло в дружбу. Товстоногов, конечно, во многом был моим учителем. Говоря словами великого композитора XX века Альбана Берга, настоящая музыка – это всегда плод логического экстаза. Мне кажется, это можно отнести и к творчеству Товстоногова.

Георгий Александрович мог позвонить мне далеко за полночь и спросить, когда мы приезжаем на гастроли в Петербург. Он мог даже поменять спектакль на эту дату, если в репертуаре стояла уже увиденная мной пьеса: «Вы же видели „Три сестры“? Ну тогда мы покажем „Смерть Тарелкина“ с Ивченко, здорово играет!»

После спектаклей мы обычно шли наверх, на малую сцену, туда стягивались актеры, еще не снявшие грим, и мы давали концерт – «Виртуозы» играли, как-то раз пела Лена Образцова.

Неслучайно Товстоногов постоянно расспрашивал меня о музыке и очень ею интересовался: он сам был дирижером в своем спектакле. Причем таким дирижером, который досконально знал всё. От этого глубокого знания всех проявлений жизни были так невероятно точны, до самых мелких деталей, его постановки. А маленькая деталь может рассказать об эпохе больше, чем огромный роман.


ВОЛКОВ: Его постановки вспоминаются как балеты. Настолько все было рассчитанно, что малейшее отклонение обрушивало весь каркас действа.


СПИВАКОВ: Я часто мысленно обращаюсь к товстоноговским «Трем сестрам», где основной линией спектакля была борьба с людским равнодушием. В Библии, в последней части ее, написано примерно так: ты не холоден и не горяч, о, если бы ты был холоден или горяч, но ты тепел, поэтому я тебя извергну из уст моих. Не знаю, заслуживает ли безразличие такого страшного наказания, но сам я убежден в том, что неравнодушие – это путь к счастью.

Вот так переплетались наши судьбы, музыка и действо. Театр учил меня глубже проникать в музыку, а Стравинский вдохновлял Товстоногова на создание театральных монологов.


ВОЛКОВ: Кстати, Стравинский – мой самый-самый любимый композитор. Некоторые считают, что, поскольку я вместе с Шостаковичем подготовил книгу его мемуаров, то он и есть мой любимый композитор. Нет, я в большей степени преклоняюсь перед Стравинским. По крайней мере сейчас. Без Стравинского музыка XX и даже XXI века не была бы такой, какая она есть. Он музыкальный Пикассо современного искусства, и без его творчества не обошелся никто из следовавших за ним композиторов. Как ни один русский театральный режиссер – без прикосновения к творческому наследию Товстоногова.

Владислав Стржельчик. «Бона сера!»

СПИВАКОВ: Тем же летом по ялтинскому пляжу вальяжно разгуливал Владислав Игнатьевич Стржельчик. Аристократ и бонвиван, он словно магнитом притягивал к себе внимание женщин. На пляж он выходил в чесучовом пиджаке цвета кэмел, напевая как бы для себя: «Бона сера вам, сеньора, бона сера». На его пальце неизменно сиял массивный золотой перстень.

В это время я работал над созданием музыкально-драматической композиции по новелле Стефана Цвейга «Воскрешение Георга Фридриха Генделя». Я читал ее в оригинале, на немецком языке. Пляжные распевы Стржельчика и подтолкнули меня к идее сделать с ним музыкально-драматическую композицию на музыку оратории Генделя «Мессия», а для текста я взял цвейговское «Воскрешение». У Генделя я переставил номера – в оригинале оратория заканчивается фугой «Амен», а я заканчивал «Аллилуйей».

По версии Цвейга, Генделя разбил инсульт, парализовав всю правую сторону, лишив его возможности писать, играть на клавесине и органе. Его поместили в прославленную клинику в Аахене, где врачи рекомендовали ему лежать в ванне с теплой минеральной водой по двадцать минут каждый день. Но Гендель так страстно желал вылечиться, чтобы вновь сесть к инструменту, что довел лечебные ванны до девяти часов лежания. Однажды он зашел в местную церковь, поднялся наверх, где находилась клавиатура органа, сел и поставил пальцы на клавиатуру… И вдруг – чудо! – он неожиданно обнаружил, что его правая рука вновь способна играть. Вот тогда не верящий в Бога композитор уверовал, приняв исцеление за дар, посланный ему Господом. Этот религиозный экстаз подвиг Генделя на написание оратории «Мессия», за которую он никогда не брал денег, несмотря на то что постоянно в них нуждался – мне так показалось после посещения его скромного жилища в Лондоне.

Вот такой текст предстояло читать Стржельчику. Справился он великолепно – каждое его слово вылетало в зал как огненный шар, как молния. Вот когда я понял слова Михаила Чехова, писавшего о том, что, когда актер произносит слово «гром», каждая буква должна грохотать. Именно так говорил Стржельчик! В зале было слышно каждое слово даже на тончайшем пианиссимо, тончайшем нюансе. У него говорила каждая буква, каждый звук.

Когда Владислав Игнатьевич ушел из жизни, его жена Людмила, которую свои называют Люля, принесла мне на концерт тот его знаменитый золотой перстень, который он всегда носил на пальце. На нем были выгравированы две буквы – В.С., инициалы великого актера.

Людмила решила, что раз у нас совпали даже инициалы, то это судьба, перстень должен принадлежать мне. Я его не ношу, поскольку не люблю дорогие и броские вещи, но бережно храню как талисман.

Евгений Лебедев. «Стучу копытом!»

ВОЛКОВ: А великий Лебедев?


СПИВАКОВ: Талантом моего друга Евгения Алексеевича Лебедева можно было восхищаться бесконечно. Он мог мимикой изобразить все – например, как встает солнце: у него начинали дрожать ноздри, потом брови над сомкнутыми веками начинали подрагивать и подниматься, и, когда он наконец распахивал глаза, вы видели, что солнце взошло. Он мог показать какое-то редчайшее животное – например, мадагаскарского лемура, который, оказывается, движется боком. Он мог на глазах превратиться в вешалку, в стул. Этот невероятный шутник мог разбудить среди ночи жену Нателлу, чтобы сказать:

– Натела, я хочу признаться тебе в одном страшном грехе…

– В каком?!

– Наш сын – не от тебя!

Но если этот весельчак играл в трагедии, например в «Холстомере», – все рыдали. И до каких глубин толстовского замысла он добирался, показывая, как мы губим красоту жизни, красоту природы, красоту человеческих отношений! Лебедев был одним из величайших актеров нашего времени! Я вслух неимоверно восторгался его игрой в «Холстомере»:

– Евгений Алексеевич, ну как же вы гениально играете! Как вам это удается?!

– Володя, я, когда только выхожу из дома, чтобы идти играть спектакль, – уже копытом стучу, – по обыкновению оборачивал он все в шутку.

И навернувшиеся было слезы испарялись в светлой улыбке.

Фаина Раневская. Сенбернар и Сара Бернар

ВОЛКОВ: Расскажи о других твоих актерских знакомствах, это страшно интересно…