Утешь меня Шопеном чалым,
Серьезным Брамсом, нет, постой:
Парижем мощно-одичалым,
Мучным и потным карнавалом
Иль брагой Вены молодой —
Вертлявой, в дирижерских фрачках,
В дунайских фейерверках, скачках
И вальс из гроба в колыбель
Переливающей, как хмель.
Играй же на разрыв аорты
С кошачьей головой во рту,
Три чорта было – ты четвертый,
Последний чудный чорт в цвету.
* * *
В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа,
Нам пели Шуберта – родная колыбель,
Шумела мельница, и в песнях урагана
Смеялся музыки голубоглазый хмель…
ВОЛКОВ: А как развивался твой «роман с Цветаевой»?
СПИВАКОВ:
О, золотые рыбки! – Скрипки
В моих руках!
Этими строчками Цветаева вошла в мою жизнь в юности и остается до сих пор. Помню, как однажды был восхищен ее сравнением хроматической гаммы с «водопадом горного хрусталя». Она в творчестве поразительно музыкальна и полифонична. Не только тонко чувствовала, но и понимала самую суть музыки. Понимала, если так можно выразиться, её «устройство».
ВОЛКОВ: И это неудивительно. Дом был наполнен прекрасными звуками: мама – замечательная певица и блестящая пианистка, ученица Рубинштейна…
СПИВАКОВ: Наверное, благодаря этому для Цветаевой рояль – душа, с молотками, со струнами рвущимися. У нее рояль – «она»: видимо, этот инструмент с младенчества настолько прочно ассоциировался с матерью, что обрел женский род. Марина Ивановна говорила, что от матери ей передалось «упоение музыкой». Иначе бы она не могла написать:
Верьте Музыке: проведет
Сквозь гранит.
Ибо Музыки – динамит —
Младше…
А как она замечательно чувствовала скрипку!
Какой-нибудь предок мой был – скрипач,
Наездник и вор при этом.
Не потому ли мой нрав бродяч
И волосы пахнут ветром?
И было всё ему нипочем, —
Как снег прошлогодний – летом!
Таким мой предок был скрипачом,
Я стала – таким поэтом.
Или вот:
Прорицаниями рокоча
Нераскаянного скрипача.
Piccicata’ми… Разрывом бус!
Паганиниевскими «добьюсь»!
Недосказанностями тишизн
Заговаривающие жизнь:
Страдивариусами в ночи
Проливающиеся ручьи.
С нею, с ее творчеством связана одна история. Как мы постоянно повторяем – все в этой жизни случайно и не случайно. В 2000 году я приехал на концерт в Санкт-Петербург, остановился в «Европейской». Вечером мне передали конверт. В нем оказалось несколько страниц и письмо: незнакомая женщина попросила меня посмотреть фрагмент ее исследования о музыкальных образах в поэзии Марины Цветаевой. Сопровождалось все это припиской, что книга уже написана, но издательство не готово издавать ее за свой счет. Я поднялся в номер, открыл, начал листать. И вдруг прочел: «Представление о слове всегда сопряжено у Цветаевой с образом звука. Слово звучит „емче органа и звонче бубна“, „словно ветер над нивой, словно первый колокол“, „звонко щелкающий курок“. Видимо, с этим связано и постоянное изображение жизни души через звуковые образы, причем музыка души, как правило, дается через иносказание, символ посредством отождествления голоса души со звуками окружающего мира».
Естественно, я без малейших колебаний принял решение помочь. На следующее утро связался с автором Еленой Айзенштейн, и через несколько месяцев вышла книга «Построен на созвучьях мир…: Звуковая стихия М. Цветаевой». Елена Айзенштейн – удивительный человек. Она филолог, учитель, больше двадцати лет преподавала старшеклассникам русский язык и литературу в Ленинградской области, городок Коммунар рядом с Павловском, и занимается серьезным литературоведением.
Эта книга у меня вся в закладках и пометках, часто ее перелистываю. В ней масса фантастических примеров и очень точных наблюдений, важных для понимания поэтической природы поэтики Марины Цветаевой.
«Слушание музыки для Цветаевой – состояние полной гармонии всех рек, всех русл, всех душевных потоков. Когда слушаешь музыку – все реки сразу, то есть то, чего почти не бывает в жизни, где чаще всего звучит разноголосица, спор голосов».
«Книга должна быть исполнена читателем как соната» – это тоже цветаевское. Обратная связь, замечательный мост между музыкой и литературой…
Эпилог
ВОЛКОВ: Володя, мы с тобой столько лет знакомы. Единственная тема, которую мы точно никогда с тобой не затрагивали, – это тема смерти. Мы о ней не думали. Умирали старики, а мы были юные, веселые, задорные, казалось, что у нас все впереди… А сейчас все чаще задумываешься о том, что пора подводить итог…
СПИВАКОВ: Чем ближе я приближаюсь к завершающему отрезку жизни, тем чаще вспоминаю своих родителей, тем ближе становится детство. Я вспоминаю, как мы ходили с мамой пешком по Фонтанке мимо знаменитого шереметевского дома, где жила Ахматова. На этом доме был герб с надписью на латыни: «Deus conservat omnia».
ВОЛКОВ: «Бог сохраняет всё».
СПИВАКОВ: Да, именно так пояснила мама мне, маленькому мальчику, для которого эта фраза, пожалуй, стала главной темой всей жизни, прочувствованной, как у Иосифа Бродского:
Страницу и огонь, зерно и жернова,
Секиры острие и усеченный волос.
Бог сохраняет все, особенно слова
Прощенья и любви, как собственный свой голос.
Мы не уходим из жизни в темноту, мы каким-то отраженным светом озаряем жизнь тех людей, которых любили, которым помогли, в которых вложили часть своей души. Для меня такое продолжение жизни – воспитанники моего благотворительного фонда, многие из которых уже сами вполне взрослые состоявшиеся люди, но я их все еще называю «мои дети».
А вообще жизнь устроена по подобию мороженого, которое я однажды купил в Сочи – сладкое, ароматное. Лижешь его, оно тает во рту, сливочной прохладой нёбо обволакивает, и вдруг язык на что-то острое напарывается – в мороженом оказался гвоздь. Вот и жизнь такая же, как мороженое с гвоздем, – сначала ее много и она сладка, а потом она тает у тебя на языке, а где-то в конце припасен гвоздь: если зазеваешься – разрежешь язык, раскровишь рот, подавившись металлическим вкусом…
ВОЛКОВ: Тебе ли гвоздя опасаться – ты счастлив, почитаем, любим, знаменит… Тебя узнают на улицах – в Москве, в Питере, в Нью-Йорке, к тебе все время подходят люди, приветствуют тебя – и ты ко всем доброжелателен… Каков он, вкус славы?
СПИВАКОВ: Слава следует за человеком, как тень, проживая свою собственную жизнь. Я нес людям музыку, которая, как и религия, дарит утешение, свет, сопереживание… Ко мне возвращалось тепло моей публики, которая нередко выражала свою приязнь наивно, просто и очень трогательно.
В Вологде после одного из концертов меня полтора часа ожидали девочка и мама, чтобы вручить самодельные стельки. Стельки, собственноручно сплетенные ребенком из бересты, были на два размера меньше – но какое это имело значение?
Представь, через восемь лет я приехал в ту же Вологду, и меня встретила после концерта красивая молодая девушка: «Владимир Теодорович, вы меня не помните, наверное. Я когда-то сплела для вас стельки сорок первого размера, а теперь они на два размера больше – придутся точно впору!»
Я с одинаковым вдохновением играю перед фрачной публикой в Зальцбурге и перед металлургами Старого Оскола в спецовках, которые впервые в жизни услышали скрипку вживую. И бесконечно счастлив, если экскаваторщик благодарно протянет мне свою ладонь размером с кузнечный молот со словами: «Я теперь буду классику слушать. Это впечатляет…»
Жизнь человека – это путь от одной точки к другой. И в промежутках между этими двумя точками человек живет в поисках гармонии. Не так просто ее найти, но музыка помогает. А что касается твоего вопроса о жизни и смерти, о чем в годы нашей молодости мы не думали, то отвечу тебе стихами Юрия Левитанского. Они о нас с тобой тоже.
Что делать, мой ангел, мы стали спокойней, мы стали смиренней.
За дымкой метели так мирно клубится наш милый Парнас.
И вот наступает то странное время иных измерений,
где прежние мерки уже не годятся – они не про нас.
Ты можешь отмерить семь раз и отвесить и вновь перевесить
и можешь отрезать семь раз, отмеряя при этом едва.
Но ты уже знаешь, как мало успеешь за год или десять,
и ты понимаешь, как много ты можешь за день или два.
Ты душу насытишь не хлебом единым и хлебом единым,
на миг удивившись почти незаметному их рубежу.
Но ты уже знаешь, о, как это горестно – быть несудимым,
и ты понимаешь при этом, как сладостно – о, не сужу!
Ты можешь отмерить семь раз и отвесить и вновь перемерить
и вывести формулу, коей доступны дела и слова.
Но можешь поверить гармонию алгеброй и не поверить
свидетельству формул – ах, милая алгебра, ты не права!
Ты можешь беседовать с тенью Шекспира и с собственной тенью.
Ты спутаешь карты, смешав ненароком вчера и теперь.
Но ты уже знаешь, какие потери ведут к обретенью,
и ты понимаешь, какая удача в иной из потерь.
А день наступает такой и такой-то, и с крыш уже каплет,
и пахнут окрестности чем-то ушедшим, чего не избыть.
И нету Офелии рядом, и пишет комедию Гамлет
о некоем возрасте, как бы связующем «быть» и «не быть».
Он полон смиренья, хотя понимает, что суть не в смиренье.