[60]
Введение: ценности и цели
О ценностях обычно говорят или так, как если бы это были факты, или так, как если бы это были члены отношений. В первом случае говорят, что нечто является ценностью, а во втором – что нечто обладает ценностью. Первый способ называния свидетельствует о безотносительности ценности. Поскольку, если я говорю, что Х является фактом, а Х – это расстояние от Земли до Солнца, то я констатирую некоторое состояние, которое существует независимо от всех прочих состояний явления. И подобным образом, когда я говорю, что Х является ценностью, то я констатирую состояние предмета, который не соотносится ни с чем за пределами себя. Если рассматривать ценности, как если бы это были факты в вышеприведенном понимании, то их утверждение имеет неэмпирический характер. Потому что нет способа, которым можно было бы определить, что действительно некое Х является ценностью или же что это неправда, якобы Х является ценностью. Фразы, которыми безапелляционно устанавливаются некие ценности, не принадлежат в таком случае к эмпирическому языку в качестве устойчивых; невозможно ни фальсифицировать, ни проверить фразы типа: «добродетель есть ценность» или «человек является ценностью». Если же речь идет о том, что Х обладает ценностью, то я проговариваю не всю фразу, а только ее фрагмент. Потому что в этом случае имеется в виду всегда то, в каком отношении определенной зависимости, пригодности, полезности находится Х по отношению к чему-то, что Х-м не является. Ценность, какой обладает Х, определяет степень его пригодности к тому, чтобы произошло определенное Y. Таким образом, ценности в первом понимании автономны и безотносительны, а во втором – поставлены в отношения и неавтономны; эти вторые обычно называют инструментальными. Многие утверждения об автономных ценностях можно переформулировать так, чтобы они превратились в неустойчивые утверждения об инструментальных ценностях (можно стремиться к обнаружению того, какие выгоды имеет общество, если его члены добродетельны; после чего от фразы: «добродетель есть ценность» переходим к фразе «добродетель обладает ценностью – в качестве стабилизатора общественных отношений», например). Фразы обоих видов вводят определенные зависимости – в смысле человеческих поступков. Первые делают это категорически и директивным образом, будучи приказаниями выбрать точку зрения или предпринять действие в соответствии с данной аксиологической установкой, а вторые делают это условно и относительно. Поскольку только тот, кто придет к выводу, что следует стабилизировать общественные процессы, будет склонен к тому, чтобы обдумать в принципе вопрос о внедрении образцов добродетели в коллективное существование, и только тот, кто намеревается построить дом, будет склонен исследовать инструментальную ценность разнообразных видов строительного материала.
Все это говорит о том, что об автономных ценностях рассуждают так, как если бы они были фактами внеисторическими и вневременными; правда, ни один аксиолог не признает, что можно бы сказать: «добродетель является ценностью с 1456 г.» или «справедливость была ценностью между 1366 и 1890 гг.». Однако если бы кто-то пожелал выразиться именно так, это значит, что он, собственно, имеет в виду: «некоторые люди были добродетельными тогда-то и тогда-то». Таким образом оказывается, что этот кто-то сотворил ипостась, поскольку он овеществил определенные действия, замкнутые в некоем пространственном промежутке.
Инструментальные ценности являются временными и историческими, что следует, например, из того, что инструментальная ценность заостренного кремня была значительной, а сейчас она нулевая; если же некоторые объекты предположительно обладают инструментальной ценностью, не соотнесенной с какой-нибудь конкретной технологией (воздух обладает такой ценностью), то это потому, что эти объекты – именно как воздух – постоянно «включены в технологию» человеческого организма, и их присутствие необходимо для поддержания жизни. Однако мы хорошо понимаем, что всегда имеется в виду относительная ценность; если бы подверглась уничтожению вся атмосфера Земли, то воздух утерял бы инструментальную ценность, поскольку не было бы уже ничего и никого, для кого бы он служил субстанцией, поддерживающей жизнь.
Поскольку первые ценности устанавливаются, а вторые – открываются, то характеристика первых, как зависимая от установок, глубоко увязывается с основами онтологии, в то время как характеристика вторых может быть доведена до состояния полной онтологической индифферентности, каковая свойственна эмпиризму. Первые ценности оказываются, таким образом, в конце концов соотнесены – но с данной онтологией исключительно; они являются тем – и они таковы, – как она определяет.
Каждый аксиологический вывод определенным образом (впрочем, не одинаковым) связан с телеологией. Под телеологическим мы подразумеваем или такое поведение (любого объекта), когда из актуального состояния некто стремится неуклонно к определенным будущим состояниям, и тогда будущие состояния являются целями; или же такое, которое к определенным будущим состояниям направляется факультативно. Любое описание телеологического поведения в первом понимании переложимо на язык обычного причинного описания при условии абсолютного детерминизма. И это потому, что нет никаких эмпирических («обращаемых») способов, которые помогли бы обнаружить различие между ситуацией, когда то, что неизбежно происходит, является немедленным результатом какой-то прошедшей причины, и ситуацией, когда то, что неизбежно происходит, является целью как конечным состоянием, достигнутым на определенном пути, ведущем от начальной позиции. И тогда с одинаковым успехом можно утверждать, что материальные системы в результате роста неупорядоченности переходят в состояния с возрастающей энтропией, и можно утверждать, что целью любой подобной системы является состояние максимальной энтропии. Однако же этот второй способ использования названия «телеология» в настоящее время в эмпиризме не применяется из-за того, что пугает стремление, именно эмпирическое, использования телеологических понятий только в первом понимании; поскольку эмпирически тогда понимается только такая цель, достижение которой не является тавтологически адекватным причинному детерминированию. Иначе говоря: реальные цели находятся там, где возникает реальная возможность их поразить. А если существуют процессы, происходящие, как если бы вопреки происходящему таким образом, они вели к определенному финальному состоянию, причем то, что эти финальные состояния достигнуты, можно констатировать на опыте, физически измеримые отклонения от пути достижения, а также от достижения конечной цели, оказываются подчинены инструментальным оценкам. И таким образом, то, что является препятствием на пути к данной цели, приобретает отрицательную ценность, а то, что помогает на нем удержаться, – положительную инструментальную ценность.
Таким образом, измеримые ценности появляются там, где можно обнаружить реальные цели. В качестве реальной мы рассматриваем только такую цель, которую не всегда можно достигнуть. Реальной целью является мишень, но ею не может быть finis mundi[61], понимаемый в энтропическом смысле. Что же касается аксиологии, то она в той степени может быть подвергнута эмпиризации, насколько сама она индифферентна онтологически.
I. Аксиология и физика
С точки зрения лапласовского детерминизма нет информационной разницы между знанием о прошлом и знанием о будущем: и то и другое может быть одинаково совершенным, то есть исчерпывающим. Демон Лапласа, располагая подобным знанием, сможет на основании актуального состояния атомов описать на языке физики любое поведение звезд, амеб или людей, хоть ретроспективно, хоть предикатно, вообще не прибегая к аксиологическим терминам. То, попадет ли стрелок в летящего голубя, как и то, соединится ли Ромео с Джульеттой согласно своим намерениям, им обоим неизвестно: ведь и для стрелка, и для Ромео – соответственно голубь или союз с Джульеттой – являются реальной целью, а стремление к этим целям придало им исключительную ценность. Но демон Лапласа знает, попадет ли стрелок, еще до того, как он прицелился, и знает также, что ждет любовников, еще до того, как они познакомились. Потому что как ценности, обнаруживающиеся в человеческом выборе, так и цели, к которым стремятся люди, для демона – фиктивны. Разница между фиктивностью цели стрелка и фиктивностью цели Ромео есть только разница между относительно малым объемом знания о расположении атомов в событиях, необходимого для предсказания последствий выстрела, и большим объемом знания, необходимого для предсказания последствий любви. Но, собственно, ни поражение или промах по голубю, ни соединение или несоединение любовников не являются последствиями первоначальных событий той определенной последовательности, которая начинается на стрельбище или на балконе. Причиной этих, как и вообще всех событий, является то расположение атомов, которое господствовало в первоначальной туманности; все, что потом происходит, представляет собой его полностью детерминированную причинную последовательность. Для демона, обладающего знанием ультимативным как наиболее совершенным, поскольку большего, чем оно, быть не может, нет иных целей или иных ценностей, кроме кажущихся. Поскольку реальная цель – это то, как мы уже сказали, чем является будущее состояние, обеспеченное индетерминизмом свершения. Для стрелка голубь – реальная цель, поскольку стрелок не располагает оптимальным знанием. Если господствует абсолютный детерминизм, то каждый, кто считает, что целится, подобен пассажиру трамвая, принимающему решение «выбора» относительно пути этого трамвая. От его решения путь не зависит нисколько, таким образом, подобный выбор цели нереален. Когда мы говорим, что господин Х наметил какую-то цель, мы подразумеваем, что он выделил ее с точки зрения ценности среди всех возможных. Демон Лапласа, описывая господина Х, не использует никаких телеологических или аксиологических понятий.
В этом случае господин Х подобен трамваю, катящемуся по рельсам, он полностью детерминирован в своих очередных состояниях, и только он сам об этом не знает. Потому что ценности, о которых он говорит, являются не чем иным, как выражением неведения о фактическом состоянии собственном и окружения. Следовательно, ценности – это (исходя из знания демона, то есть оптимального) ложные гипотезы относительно того, что влияет на то или иное поведение Х-а. Физик знает, что господин Х должен поступить так-то и так-то, что никаких возможностей реального выбора у него нет, что его намерения фиктивны точно так же, как и намерения человека в трамвае, проезжающем через однозначно установленную стрелку, но господин Х вводит в описание своего поведения некое пространство свободы, в котором выбор будет зависеть от ценностей, им признаваемых за высшие. В понятиях крайнего детерминизма цели и ценности – это такие термины, которые возникают для заполнения пробелов на картине очередных состояний системы, представляющих ее диахронический путь. Таким образом, ценности и цели – это видимость, ощущаемая эпифеноменально, это мысли трамвая о том, что он вовсе не трамвай и что он двигается вовсе не по рельсам. Физическое знание, таким образом, является единственным и императивным одновременно, таким, которое, заполняя пробелы в описании, удаляет из него всякий след ценностей и оценивания.
Однако подобный «трамвайный» детерминизм даже для физики является грезой, которой в реальности ничто не соответствует. Вслед за современной физикой я считаю, что абсолютная детерминация является идеальной границей реальных состояний и что отношения этих состояний имеют стохастический характер, который на практике, впрочем, может часто не учитываться. Поэтому его можно не принимать во внимание, исследуя затмения Луны, но его нельзя не учитывать при изучении дифракции электронов. Таким образом, поведение господина Х, как и поведение любой стохастической системы, например игральной кости, мы можем описывать языком математических вероятностных структур (например, цепью Маркова).
Гомеостат – это система, сохраняющая устойчивость в пространстве помех. То есть – система, обладающая постоянным балансом, но не таким, который тождественен максимальной термодинамической или механической вероятности (в понятиях статистической механики).
Между гомеостатом и негомеостатом та же разница, что и между детерминированным и недетерминированным поведением материального объекта. Когда объектами являются атомные частицы, описание, если оно претендует на какую-то предикативную ценность, должно учитывать их квантово-индетерминистские особенности. По мере того, как возрастает количество частиц, вплоть до того, как они составят макроскопический объект, мы можем постепенно, все более успешно не учитывать квантовые аспекты объекта и ограничиваться в описании схемами классической физики. То, в какой степени мы можем не учитывать квантовые особенности объекта, зависит от его размеров, а эти размеры определяются количеством элементарных частиц, участвующих в «событии» как в их «встрече», которая определяет объект. Кроме того, это зависит от степени упорядочения частиц, составляющих объект. Подобные упорядоченности создают множество всех возможных сочетаний; а это множество располагает определенным «подмножеством» систем, называемых гомеостатами. Однако это подмножество никоим образом не может быть выделено четко. Поскольку в зависимости от того, какие возникают параметрические обратные связи как результаты упорядочений, система будет обнаруживать различные степени устойчивости по отношению к разного рода влияниям; а чем более устойчивым окажется ее равновесие, а также чем большее количество помех не выведет ее из состояния равновесия, тем в большей степени система будет гомеостатом. Постоянный внутренний баланс – необходимое условие, но недостаточное для того, чтобы назвать систему гомеостатом. Остывшее небесное тело в изоляции обладает постоянным механическим и термодинамическим балансом, но гомеостатом не является, поскольку любое механическое или термодинамическое воздействие выводит его из состояния равновесия – таким образом, оно не отражает помехи, а поглощает их. Планета, на которой есть океаны и атмосфера, при увеличении инсоляции ведет себя как гомеостат в пределах одного параметра – температуры поверхности, поскольку рост инсоляции приводит к увеличению парообразования на поверхности воды, а возникающие тучи увеличивают ее альбедо. Таким образом, значительная часть поступающего излучения отражается в космическое пространство и температура поверхности не поднимается до уровня, до которого она могла бы подняться при отсутствии этой зависимости параметров. В принципе, в астрофизике могла бы идти речь о разных планетах как о лучших или худших гомеостатах в вышеприведенном понимании, а если этого не происходит, то не потому, что подобное рассмотрение было бы физически неправильным, но потому только, что эта термически компенсационная работа планеты для состояний свойственной ей физической эволюции является маргинальной. (Ну может, только в случае, если бы мы занялись исследованием планет с точки зрения их экосферической приспособленности для производства жизни: тогда можно с полным основанием говорить о том, что одни планеты «лучше», а другие – «хуже» пригодны в качестве колыбели биогенетического процесса.)
Для данной среды, а также данных параметров давления, температуры, химического состава и т.д. существуют такие состояния сосредоточения материи, которые существенно не изменяются какое-то время без притока энергии, и такие, что без поступления энергии существовать не могут. Мы не рассматриваем в качестве гомеостатов такие материальные образования, которые обнаруживают неизменяемость, некое «автоконсервирование», при отсутствии поступления энергии. Таким образом, не будет гомеостатом каменная глыба, чугунный шар, стол или бриллиант, хотя эти объекты сохраняют структурную и материальную идентичность в течение длительного времени. Не будет гомеостатом и капля масла, плавающая в спирте. Поступление энергии, необходимое для гомеостата, означает, что для сохранения структуры неизменной, то есть для заключения ценности группы системных параметров в данном промежутке, необходима работа. Однако мы не считаем гомеостатом и паровую машину; и это потому, что для машины необходимо поставлять источники энергии, которых она сама себе соорудить не способна. Паровая машина, которая сама искала бы топливо, а в случае поломки обнаруживала способность к саморемонту, например, к сращиванию поврежденных в результате работы частей, была бы гомеостатом. Она должна была бы быть снабжена многочисленными информационными датчиками, поскольку для поиска топлива необходима хорошая ориентация в пространстве. Но если бы мы вместо паровой создали машину на основе фотосинтеза, для нее датчики оказались бы излишними, по крайней мере значительное их количество, и такая машина тоже может быть стационарной, поскольку Солнце светит на всей Земле – хотя бы время от времени. Такой гомеостатической машиной является трава или вообще любое зеленое растение.
Искусственно созданные модели гомеостатов отличаются от естественных гомеостатов тем, что по-настоящему не обнаруживают гомеостатических функций в этой их автоконсервационной сфере, каковая требуется в обычной земной среде. Это гомеостаты скорее только на четверть, и к тому же узкоспецифические. Подобные устройства повторяют некую выделенную функцию стабилизации системных ценностей параметров – как это делает, например, гомеостат Эшби. Баланс гомеостата Эшби реально не является автоконсервационным. Реально автоконсервационным является гомеостат, который в ответ на попытку его сломать убегает или кусает напавшего – как собака. Но гомеостат Эшби можно уничтожить многими способами, чему он не попытается сопротивляться, поскольку не имеет для этого функционально-структурных особенностей. Если некая система является гомеостатом, то это означает, что некое состояние окружающей среды способствуют сохранению определенного статуса, а другие это сохранение затрудняют или делают невозможным. Для подобной системы первые состояния имеют положительную ценность – как благоприятствующие, вторые отрицательную – как вредные. Это точка, где теория гомеостаза расходится с физикой. Потому что для физика несущественно, подвергнется исследуемая система разрушению или не подвергнется. Он отмечает и описывает состояния, физически выделенные, – устойчивого или неустойчивого – равновесия но не оценивает их. То есть он не утверждает, что те звезды лучше, которые, излучая ядерную энергию экономичнее, – дольше светят, в противовес энергетически худшим, разбазаривающим энергию. Инструментальная аксиология появляется в языке описания в тот момент, когда явления, происходящие в гомеостазе, начинают соотноситься с неким образцовым, заданным состоянием, которое «должно быть» сохранено. Когда голова кометы входит в земную атмосферу, а заледенелый газ, в ней находящийся, под воздействием повышения температуры формирует газовую подушку, благодаря амортизирующему действию которой камни ядра кометы упадут на землю неповрежденными, мы не будем говорить, что комета поступила «правильно» и что благодаря этому она «спаслась». Но когда космонавт, приземляясь, перед вхождением в атмосферу соорудит себе из пенного пластика амортизатор, который позволит ему приземлиться в целости и сохранности, мы скажем, что он поступил «правильно» и что «спасся». Потому что мы считаем, что комета в физическом смысле не могла повести себя иначе, а космонавт мог поступить по-другому. Но в чем состоит оперативное различие между необходимостью и возможностью поведения? «Мягкое приземление» кометы чрезвычайно маловероятно. Чтобы повысить эту вероятность, следовало бы подвергнуть комету определенной доработке. Можно поместить замороженный газ в передней части кометы. Однако неизвестно, какой частью она войдет в атмосферу. К тому же скорость превращения льда в газ имеет существенное значение для «мягкой посадки». В результате подобных рассуждений придется отдельные фракции материи кометы расположить определенным неслучайным образом. Иначе говоря, комета станет системой более упорядоченной. Шансы мягкой посадки дополнительно увеличит датчик, например, радар, который высчитает расстояние до атмосферной оболочки, и по этим расчетам будет происходить ориентировка кометы. Расчеты может выполнять компьютер на Земле, передавая результаты на приемник кометы по радио. Но этот компьютер можно разместить и в самой комете. Таким образом, мы приближаемся к устройству самоориентирующемуся и координирующему траекторию полета, в которое мы преобразовали комету. Но она по-прежнему представляет собой детерминированную систему, хотя теперь – с вероятностно выделенным сектором поведения. Ничто нам не мешает эту комету после ее «мягкого приземления» разбить вдребезги, ударами молота, например. А чтобы ее спасти от этого уничтожения, следовало бы в программу поведения, связанную с приземлением, включить другую программу и снабдить «комету» дополнительными датчиками и усилителями. Не все, что происходит вокруг места, где она приземляется, несет в себе угрозу. Информация, получаемая системой датчиков, в этом случае должна пройти дискриминационную фильтрацию, то есть нам придется вмонтировать в «комету» что-то вроде перцептрона. После достаточного количества доработок в конце концов у нас получится устройство, которое на основании предварительно запрограммированных указаний, а также собственного опыта принимает решения о необходимости мер по автоконсервации. Система из детерминированной превращается в ультрастабильную и вероятностную постепенно, очередными подходами. Таким образом, мы представили серию трансформаций кометы в такой объект, который становится все более похожим на космонавта. Конечно, он еще не тождественен астронавту; он, например, не владеет языком, не может иметь детей. Но это проблемы последующей доработки высших уровней сложности. На вопрос о том, когда и как возникают инструментальные ценности, а также откуда они берутся, следует ответить, что разница между присутствием аксиологии и ее отсутствием, так же как и разница между реальной целью и отсутствием цели обнаруживается не менее дилеммным образом, чем разница между лысиной и шевелюрой. Когда в поле тяготения падает камень, мы не говорим, что он принял решение по вопросу о том, следует или нет ускорять падение. Когда же вирус приближается к клетке, мы вступаем в область классификационной неустойчивости. Так как, с одной стороны, реакция вируса – это обычные катализные ходы среди крупных частиц белковых полимеров, а с другой стороны – вирус «атакует» клетку и уничтожает ее как паразит, используя ее энергию и строительный материал для размножения. Если мы примем, что вирус не принимает решений в аксиологическом смысле, и то же самое мы определим для бактерий, то возникнут затруднения с амебами, а если не с амебами, так с кольчатыми червями и т.д. Потому что в принципе все происходит таким образом: если мы сможем понять общую схему действия, например, электрического звонка, то место «принятия решений» у нас займут причинные связи, возможно – если эти связи обратные, вместо выполнения действий для достижения цели – вероятностные последовательности, создающие структуры, которые в пограничных случаях (мышь, обезьяна, человек) обретают статус модели среды, окружающей гомеостат. «Ценности» тогда оказываются некими отношениями между физическими состояниями, к тому же это такие отношения, которые статистически представляют поведение системы. Чем же, однако, являются эти отношения? Это не энергетико-материальные отношения в том смысле, когда мы говорим, что отношение фундамента к стене является отношением поддерживающего к поддерживаемому. Речь идет об информационных отношениях, которые являются фактами, но не представляют собой предметы (расстояние до жертвы для хищника является фактом, но это не предмет).
Информация в физическом смысле как измеряемая величина выступает предметом исследований термодинамики и статистической механики. Но чем реально является – с точки зрения физики – информация в смысле логики? Она является упорядочением; что же физически представляет собой операция по упорядочению? Допустим, африканец А съедает отравленное мясо козы и умирает. Африканец В съедает неотравленную козлятину – и тоже умирает. Поведение африканца А мы можем исчерпывающе описать физическим образом. Поведение же африканца В не поддается описанию на этом языке, потому что в этом языке нет терминов, позволяющих установить, что для африканца В мясо козы было табу, а узнав, что по рассеянности он съел козлятину, он испытал шок со смертельным исходом. В физическом описании появится только упоминание о шоке как о причине смерти, но это описание не включает связи между съедением мяса и смертью.
Африканец В умер, потому что поеданию мяса козы он придал крайне отрицательную ценность. Что соответствует приписыванию отрицательной ценности как табу – в физическом описании? Prima facie представляется, что абсолютно ничего, но по существу этому соответствует серия физических событий, которые состояли в том, что африканец В оказался соответственно запрограммированным – через личный опыт. Это вопрос связи семантики с физикой. Для всех доступных физических исследований нет никакой разницы между африканцом А и африканцом В. Однако они в действительности не изоморфны, поскольку один, съев козлятины, умирает, потому что она была отравлена, а другой – несмотря на то, что она отравлена не была.
Способность умереть, съев табуированное мясо, является таким свойством африканца В, которую мы могли бы предвидеть с определенной степенью вероятности, если бы мы знали все предыдущие состояния этого африканца, а кроме того еще – и все предыдущие состояния его культурной группы, от времени ее вступления в область антропогенетических изменений, приведших к возникновению языка. Поскольку суждение о том, что усовершенствование физического описания могло бы нас когда-нибудь доставить в ту точку, где изучение мозга человека, владеющего языком, позволяет раскрыть семантику этого языка, – это суждение ложно в принципе. Несмотря на то что перцептрон в сравнении с мозгом представляется необычайно простым инструментом, невозможно посредством его произвольно выполненного демонтажа или иного способа его «вивисекции», обнаружить, какие геометрические фигуры он научился распознавать. Потому что на заре науки составные части перцептрона были соединены наполовину случайно, и чистейший случай определяет, какие из них и в каких сочетаниях придут в движение; это приведение в движение, вначале задаваемое случайным раскладом, со временем, после ряда повторов («уроки узнавания»), уже превратится в неизменяемую особенность поведения определенных групп элементов. Но абсолютно ничего такого нет ни в самих, взятых отдельно, фигурах, ни в самом, взятом отдельно, перцептроне, что заставило бы любое такое устройство в процессе обучения различию геометрических форм испытывать изменения, создающие в конце концов структуру, тождественную для целого класса фигур и перцептронов. Подобным образом ничего такого нет ни в предметах, представленных отдельно, ни в отдельно рассматриваемых их названиях (представляющих собой слова этнического языка), что могло бы нам подсказать, какие из этих названий стали упорядочены – с теми, а не иными объектами. Поскольку упорядочение, приводящее к тому, что названия определяют объекты устойчивым образом, имеет характер логический, а не физический. Но, как мы видим на примере перцептрона, процесс, в результате которого возникает логическое упорядочение, сам является уже совершенно «обычным», физическим процессом; всегда имеется в виду точно такое же явление, только различной сложности (она иначе представлена у перцептронов, иначе у пчел, создающих язык, еще по-другому – в лингвистическом антропогенезисе). На выходе мы имеем независимое распределение виртуальных «назначений» и их виртуальных «названий»; происходит стохастическая «притирка», «совмещение шестеренок», которое от неупорядоченной случайности приходит к упорядочению уже совершенно неслучайному. А поскольку речь идет о таких вероятностных явлениях, которые отличаются определенными статическими состояниями на выходе (как функционирующий язык или распознающий перцептрон), мы имеем дело с процессами эргодическими.
Тогда мы имеем такую картину:
Пока «совмещение шестеренок» взаимодействия фактов и взаимодействия поведения (перцептрона, пчелы, человека) носит чисто физический характер, оно не является логическим упорядочением. Когда же в итоге оно станет логическим упорядочением, исчезает та физическая связка, которая ее реализовала. Таким образом, значение как физическое состояние, выделенное логически, возникает в процессе успешного отсеивания подборки виртуальных названий – как определенных конфигураций, «прикрепленных» к этой подборке виртуальных «назначений». Фактором, который, так сказать, «энергетически раскручивает» эту взаимную подгонку взаимодействий, который жестко ограничивает случайный разброс событий (поступков) до тех пор, пока они не станут названиями, этим фактором является производная процесса адаптации (эта производная в перцептроне смоделирована, поскольку перцептрон «не заинтересован» в распознавании геометрических фигур, поэтому он мог возникнуть только искусственно – но пчелы «заинтересованы» в наличии сигнализации мест кормежки, и группа людей, подчиненная социализации, «заинтересована» в обретении кода руководства группой).
Таким образом, когда случайность переходит в закономерность, в качестве инварианта возникает семантика. Это, понятно, связано с тем, что до значения «табу», как и вообще до какого угодно лингвистического значения дорогой физической селекции мозгов добраться невозможно, потому что речь идет о поисках того, что – как физическое явление (как лингвокреативное взаимодействие) – уже с прадавних времен не существует. Мы можем наблюдать как бы запоздалые в застывании своей динамики результаты полузабытых причин; как если бы физик наблюдал камни, которые падают не потому, что их отпускаешь из рук в поле тяготения, но потому, что когда-то они так падали и «запомнили» это поведение.
Таким образом, программа «физикализации культуры» представляется утопией во все времена. А если бы ее можно было реализовать, ценности оказались бы – сущностями «излишними» в представлении Лапласова демона (как «entia praeter necessitatem»[62]).
Известно следующее утверждение создателя перцептрона Розенблатта: перцептрон из элементов, первоначально соединенных совершенно случайным образом, может начать функционировать (распознавать формы), только если число составляющих его элементов бесконечно.
То есть только «бесконечный перцептрон» может начать действовать вообще без предварительной организации. В то же время, чем выше уровень первоначальной организации, тем меньшим может быть количество элементов, то есть тем более простым оказывается перцептрон. (Это утверждение называют теоремой самоорганизации.)
Это исключительно важное утверждение невозможно, к сожалению, применять в биологии непосредственно, поскольку нервная система не является перцептроном, ни простым, ни иерархическим, а степень предварительного программирования (наследственного) ее отдельных подсистем подчинена наверняка не одному какому-нибудь принципу. Но соответственно переформулированная эта теорема может служить классификатором типичных эволюционных ходов, касающихся конструирования систем согласно их переменно подпитываемой «информационной почве возникновения законов строения» в качестве «пограничного промежутка территорий», распознаванием которых может воспользоваться особь – мозгом, вид – генетически-популяционно. Специализация ведь тоже может быть способом «овладения знаниями». Теорема самоорганизации, соответственным образом детализированная, может кое-что сообщать о потолке информативного распределения мозгоподобных систем. Но об этой возможности будущего вторжения перцептронной техники в область эпистемологии мы здесь упоминаем только вскользь.
Аксиологическая эволюция в качестве коррелята биологической эволюции с трудом поддается моделированию, так как то, что мы можем смоделировать, как правило, является банальным случаем. Если можно так сказать, мы получаем в виде моделей то, что сами же и задумали, поэтому в познавательном смысле такие эксперименты имеют характер тавтологии. Самоорганизацию, которая систему, аксиологически нейтральную, превращает в аксиосоздающую, мы реализовать не можем. Гомеостат же, который периодически, при слабеющем напряжении своего зарядного устройства ищет источник подзарядки, то есть такой, который в условиях энергетического голода предпочитает захват электрического контакта всем другим точкам пространства, в котором он обращается, не был подобным образом доработан воздействием некоей электрической эволюции, но поведение его является результатом предварительного программирования, включенного в его структуру (то есть в зависимости от того, как подключены его электрические сети), а следовательно, в этом смысле он детерминирован, как и трамвай, только в него заложены «предварительно детерминированные рельсы». Гомеостат – «истинный» аксиогенератор – только тот, какой от отметки аксиологического нуля, характерного для «обычных» предметов как физических объектов, переходит в состояние некое «личной адресованности» автоконсервирующего знания (о том, что он «должен» сделать, чтобы сохранить активность). Гомеостат, который бы «исключительно сам» и «быстро» был бы способен понять, «что он должен сделать» для автоконсервации, это как раз и есть бесконечный перцептрон Розенблатта; однако если целый мир как окружающая перцептрон среда – это вид экрана, на котором появляются фигуры, окружение живого гомеостата необычайно сложно. Тогда только чистейшая случайность определяла бы то, какой из бесконечных перцептронов научится отличать треугольники от квадратов, какой – зелень травы от алости маков, а какой – автоконсервацию от самоуничтожения. Однако было бы достаточно, чтобы один такой перцептрон из триллиона или квинтиллиона сохранился – а с ним чтобы сохранился принцип его функционирования, – и вот уже в нашем распоряжении начало «обычной» природной эволюции как гомеостаза. Поскольку, как мы видим (на том, что здесь представлено естественно наглядным примером, а не попыткой реконструировать биогенезис!), все эти «пол», «четверть» и даже «три четверти» гомеостата подвергаются быстрому уничтожению в случайных отклонениях и колебаниях окружающей среды, и только почти «индивидуальные», всесторонне самодостаточные системы сохраняются благодаря усилиям «выученной» автоконсервации, именно это и отделяет в мире физические объекты, не являющиеся ни ценностно-производными, ни ценностно-изменяемыми, от гомеостатов, в этом смысле «вдвойне подчиненных аксиологии». Поскольку они и ценности обнаруживают (своим выборочным поведением), и сами, будучи гомеостатами лучшими или худшими, могут быть оцениваемы согласно критериям инструментальной способности – к самосохранению.
Таких организмов, которые бы с нуля должны были обучаться определенному минимуму функций для выживания, в природе быть не может. Этот необратимый урок получила – своим возникновением – биосфера. Различные по виду организмы различны прежде всего тем, является ли их информационная насыщенность системно однородной или же обнаруживает системные градиенты. Некоторым образом, почти все физиологически активные виды тканей насекомого информационно почти неизменяемы, а это значит, что при рождении насекомого его белые кровяные тельца «знают все, что должны делать», аналогично его нервным узлам. Максимум же анизотропии в подобном знании обнаруживается у млекопитающих: хотя белые кровяные тельца сосунка точно так же насыщены информацией о функциональности, как и белые кровяные тельца философа, но мозг младенца – это почти вакуум в информационном смысле в сравнении с мозгом философа (или вообще взрослого человека). Но все организмы являются гомеостатами, чуть только они начинают формироваться; ведь и невежество сосунка велико не настолько, чтобы он не смог отличить молока как еды от бензина. В этом смысле аксиологический минимум, аналогичный гомеостатическому, присутствует в любом организме. Директива выживаемости определяет детерминированность каждого элемента той совокупности, которая составляет предмет биологии.
То исключительное значение, какое в настоящее время приобрело понятие обратной связи, не должно умалять факта, что такие связи являются главными опорными элементами системного самосохранения и динамичными формирующими процессов обучения – однако преимущественно только в таких гомеостатах, которые фактически уже являются гомеостатами, и не всегда в таких, которые являются только системами, находящимися на пути, ведущем к состоянию гомеостаза на основании некоего подобия. Обобщая, можно сказать, что когда тот вид нарушений, каким является произведенная система, мог бы представлять собой последовательность, аналогичную и в повторениях, как аналогичными являются повторения, например, одной и той же проигрываемой грампластинки или той же самой последовательности ходов какого-то дедуктивного действия, или если бы существовала среда с особенностями некоей «гармонии до установления законов», то функцию гомеостата в такой среде могла бы выполнять система, не имеющая обратных связей, снабженная только датчиками – спусковыми крючками однонаправленных реакций. Минимальным тут является требование, чтобы среда одним импульсом сигнализировала начало серии нарушений или трансформаций, а система, которая должна в этой среде сохраниться, ответит адекватной реакцией, поскольку благодаря полученному от датчика сигналу она приведет ее в действие. Разумеется, только в исключительных условиях, например в цифровой машине, возможна подобная «дедуктивно неизменяемая» среда, и потому же природные гомеостаты – живые организмы – вынуждены применять корректирующий механизм обратных связей даже тогда, когда саму программу функционирования им полностью задает наследственность (как, например, у насекомых), когда отдельные фазы реализуемой программы должны быть подогнаны к конкретным, не предвиденным априори, изменяющимся условиям среды – начальным и конечным. Правда, прогресс, произведенный кибернетикой в исследовании животных систем, и значительно более скромные успехи, каких она достигла в исследовании растений, в принципе не обладающих нервной системой, свидетельствуют – этой разницей – что плодотворность гомеостаза вовсе не поддается сведению ее к информационно максимализированной способности направлять, если под этой способностью мы понимаем универсализм типично «ориентированного» и «ориентирующего» действия – как сети связей между гомеостатом и его жизненной средой. Системы типа растений реализуют стратегию своеобразного последовательного обобщенного ответа на большие классы импульсов, не всегда внутрисистемных. Это стратегия, не вступающая ни в какую тактическую детализацию, особенно в быстродействующих реакциях. Подобно как у животных, это минимаксовая стратегия, поскольку она состоит в создании возможности для среды трансформировать группу системных параметров, чтобы ценой этого влияния сохранилась в ценностях жизненного промежутка другая группа параметров, уже неотвратимо существенных. Ее можно было бы назвать стратегией, обладающей «смазанной», или нерезкой аксиологией. По этому вопросу трудно сказать больше, потому что растительный вариант гомеостаза еще не изучен так плодотворно, как животный. Мы даже не знаем, почему «скрещивание» невозможно (теоретически представляется, что система, которая попеременно была бы то растением, то животным, могла бы из подобного применения смешанной тактики извлечь значительную выгоду в смысле выживаемости; однако, видимо, подобные «гибридные принципы» конструктивно невозможны).
Суммируя сказанное, мы видим, что можно различать два рода ценностей. Первые – инструментальные – определяют степень пригодности неких средств для достижения заданной цели, причем эта цель по достижении может, в свою очередь, оказаться средством для достижения очередной цели, и т.д. На самой вершине этой пирамиды обычно оказывается ценность второго рода. Раз ценность строительного материала, из которого построен мост, инструментальна, то может быть инструментально измерена также и польза этого построенного моста; но от того, ч т о люди по нему двигаются, мы перейдем к вопросу, почему бы им лучше не сидеть дома, и тогда попадем в коловращение, из которого нет выхода, поскольку одни инструменталии будут отсылать нас к другим, если только мы не удовлетворимся ответом, характеризующимся ценностью второго рода: а именно тем, что люди выполняют разные действия, поскольку поддержание жизни (в ее возможном разнообразии) они признают такой ценностью, которая не может быть сведена ни к какой иной. А когда эта система вопросов и ответов переносится на почву биологии, тогда инструментальным ценностям соответствуют измеряемые функции систем, нацеленные на выживание, которые задаются характеристикой их физического строения. Разумеется, всегда можно сказать и то, что человеческое признание жизни высшей ценностью также дано людям в качестве физической характеристики их строения. Это описание – в неодинаковых языках – одинакового положения вещей.
Ценности второго рода возникают только при наличии объектов, их признающих (не обязательно это признание является сознательным, достаточно существование системы реакций, определяющих закономерности «поведения»). Инструментальные же ценности как бы объективны, поскольку они напрямую зависят от свойств материального мира. Ценность железа в качестве строительного материала для строительства мостов была уже задана по физическим параметрам в те времена, когда людей на Земле не было. В таком случае можно принять, что мы не создаем эти ценности, а только открываем их в окружающем мире в соответствии с объемом наших научно-технических знаний. Это знание также обладает инструментальной ценностью, потому что и ее мы не создаем установлениями, но «экстрагируем» из Природы. Возникает вопрос, имеем ли мы право реально утверждать, что инструментальные ценности существуют в отсутствие каких бы то ни было гомеостатов?
Лучше сказать, что в это время их нет, потому что нет никаких целей, к каким бы стремился кто-либо (или что-либо); ведь эти ценности характеризуют степень пригодности неких средств для достижения какого-то определенного состояния. Хотя и не совсем верно утверждать, что инструментальные ценности железа как строительного материала мостов были определены в планетарное отсутствие людей – самими физическими параметрами железа, однако следует отдавать себе отчет в том, что без доработки существенными определениями такой метод формулировки легко может привести к уже неправомерному отождествлению существующего в быту статуса инструментальных ценностей и статуса материальных объектов.
Это следует из конкретных обстоятельств, присутствие которых необходимо в ситуациях аксиологического измерения для того, чтобы это измерение обрело эмпирический смысл (чтобы его возможно было проверить интерсубъективно, как любой обычный опыт). Инструментальная ценность – это пригодность для чего-то, и именно поэтому ее тем легче измерить, чем точнее мы определим, чему должен служить оцениваемый объект или поступок. Некоторые продукты технологии обладают как бы «встроенной в себя» целью, как мост или фотоаппарат; в общем мы можем сказать, что системы с единственной функцией легче оценивать однозначно, чем системы со многими функциями. Чем больше разнообразных функций может выполнять объект, тем труднее однозначно установить его инструментальную ценность без учета «целевых» ограничений. Если же мы какой-то объект вообще не рассматриваем в качестве служебного по отношению к неким целям, то тогда это значит, что или его инструментальная ценность неизмерима как бесконечно огромная (и она становится ценностью второго рода), или же что она нулевая. Звезда для нас не обладает никакой инструментальной ценностью, поскольку не служит ничему, но она имеет ценность путеводителя для моряка. Человек же, не обладающий «встроенными целями» и имеющий возможность «все делать», то есть ориентировать себя на любые цели, тоже неподвластен инструментальной аксиологии. Если в таком случае я говорю, что инструментальная ценность железа такая-то и такая-то, то я подразумеваю принадлежность железа к области технологической практики людей.
«Быть инструментальной ценностью» – это отношение, такое же как «быть возбудителем болезни»; измеримость вместе с осмысленностью в таких названиях определяется вторым членом отношения (ценность – по отношению к чему? возбудитель болезни – у кого?). Люди научились использовать железо в своих целях, но свойства, позволившие это сделать, существовали до их появления; бактерии приспособились к высшим системам, вызывая в них болезни, но они уже обладали свойствами (хоть в какой-то степени), благодаря которым они могут это делать, прежде чем появились высшие организмы.
Таким образом, чем точнее обозначена цель, тем более четко можно определить инструментальную ценность всего, что служит ее достижению – в рамках определенной технологии. Если же мы не устанавливаем этих рамок, на практике может оказаться, что эта цель достижима бесконечным множеством разнообразных технических способов. И поэтому инструментальные ценности всегда соотносимы с какой-то системой.
Инструментальная ценность питания соотносима со всем, что живое; подобная же ценность мяса – с любой мясопоглощающей системой. Об инструментальных ценностях пока достаточно.
Ценности второго рода отличаются тем, что появляются только тогда, когда их кто-то признает. Потому что надо признавать отрицательную ценность табу, то есть быть соответственно информированным, для того чтобы съеденное козлиное мясо могло вызвать шок. Если результаты того, что познается, заносятся в систему адаптационных механизмов организма, то есть участвуют в повышении его выживаемости (видовой или индивидуальной), то тем самым ценность становится инструментальной. Но если эти результаты излишни по отношению ко всему меню гомеостатических функций – и при этом не представляют собой чисто случайной совокупности – мы приходим к выводу, что организм в своем поведении обнаруживает присутствие (через предпочтения) ценностей второго вида. Смешение ценностей обоих видов в «behaviour» может быть таким, что четкое разграничение «компетенций» на практике оказывается невозможным. (Следует добавить, что мы вовсе не обязаны знать, что организм воспринимает в субъективном смысле; мы его в этом случае рассматриваем как черный ящик и ищем корреляции для соответствия между суммой импульсов на входе и суммой реакций на выходе.) Ценности второго вида либо обнаруживаются на основании расчетов (сумма информации, применимой в процессе, а также информации, в смысле адаптации бесполезной, но, однако же, систематически организмом различаемой, – это будет общий итог перерабатывающей информацию работы системы), либо основываются на нашем типично семантическом понимании (без такого понимания мы не смогли бы обнаружить связи между смертью африканца, который съел неотравленное мясо, и табуированной ценностью этого мяса).
Нам остается более детально рассмотреть общий вопрос, касающийся того, является ли сам гомеостат объектом с ценностями первого или второго вида. Этот вопрос не затрагивает потенциала возникновения самих ценностей – это он определяет собственным выбором (попросту своим поведением). Если мы примем, что некое Х является гомеостатом, то тем самым мы признаем, что Х некие ценности отличает, то есть не обнаруживает индифферентности, свойственной мертвой глыбе материала. Но, собственно, на основании чего мы делаем вывод, что Х (как гомеостат) является телеологическим аксиокреационным устройством, а Y им не является, если Х – это ящерица или моллюск, а Y – планета с атмосферой или музыкальная шкатулка с танцующими на крышке фигурками? Так вот, еще раз повторяя то, что мы уже, собственно, сформулировали, мы принимаем решение на основании красноречивого свидетельства длительной серии наблюдений, а не отдельных замечаний. О том, что некое Х является природным (живым) гомеостатом, нам сигнализирует присутствие в нем трех групп параметров.
Во-первых, существует такая совокупность параметров Х-а, что эти параметры должны присутствовать в определенном промежутке значений для того, чтобы Х мог оставаться Х-м.
Кроме того, существует такая совокупность параметров Х-а, в которой, когда эти параметры соблюдаются, Х «погибает», но одновременно – или перед этим – он производит Х-ы «потомки». Эта вторая совокупность – более сильная, чем первая.
И наконец, для всего класса Х-в (для всего вида организмов) существует такая совокупность параметров, еще более сильная, что если эта совокупность выдерживается, то, правда, Х-ы «пропадают» вместе с потомством Х-в, но это их «исчезновение» происходит через трансформацию в другой вид – каких-нибудь Z-в, – то есть происходит специация. Таким образом формируется новый вид гомеостатов.
Следует добавить, что – согласно теористическим представлениям современной биологии – совокупность Х, которую мы исследуем, возникла из последовательности предшествующих совокупностей и что была совокупность каких-нибудь В или А, которая возникла не из какой-нибудь совокупности родительских гомеостатов, но самопроизвольно реконструировалась из мертвой материи. Таким образом, самозарождение, самосохранение, способность к размножению, а также постоянная способность эволюционировать – вот четыре характерные особенности природных гомеостатов. Когда мы их моделируем, мы, однако, не обязаны создавать все свойства одновременно, а это означает, что свойства биологически неразделимы, но разделимы технически. Возможно сконструировать устройство, способное к автоконсервации, но неспособное к размножению, устройство, способное эволюционировать через специацию, но неспособное к самозарождению, а также, может быть, способное к самозарождению, но неспособное к устойчивому гомеостазу. Некоторые варианты этих комбинаций проблематичны (особенно последний из приведенных). Во всяком случае, понятно, что необнаружение части этих свойств в некоем объекте приводит нас в состояние классификационного замешательства и неуверенности в принятии решений, потому что мы тогда не знаем, имеем ли мы дело с настоящим гомеостатом или же с таким прибором, который не слишком успешно имитирует гомеостат (как заводная кукла, например). Что же касается ценности гомеостата в этом аспекте – является ли она действительно инструментальной, то следует признать, что ценность эта представляет собой некий особенный вариант – технологический.
Все наши технические продукты наделены свойствами, которые способствуют их сохранности. Наверняка часть защитных свойств является как бы необходимым вкладом строительного материала в строимое. Но часто можно выделить в технических производных такие их составляющие, которые служат специально для консервации и именно посредством ее, то есть опосредованно, могут выполнять вспомогательные функции и по отношению к собственно предназначению данного создания. Защитными свойствами наделены также и такие устройства, которые являются гомеостатами, «стремящимися к саморазрушению», – например, самонаводящиеся орудийные головки, которые не должны подвергнуться уничтожению до достижения намеченной цели. Так вот, необходимым условием для определения машины как устройства, которое не только само может сохраняться, но кроме того еще и выполнять определенные задания, направленные на цель, внешнюю по отношению к этому устройству во времени или пространстве, является определение такой машины, которая никаких заданий «во внешнем режиме» не выполняет, но функционирует только таким образом, чтобы продлевать как можно дольше свое собственное существование. Машина – объект, производящий различные трансформации, и если класс трансформации определяет целенаправленность машины (знание класса информирует нас о том, к чему пригодна эта машина), то должно быть что-то такое, что, эту трансформацию реализуя, само не становится ее добычей. В скобках добавим, что единственным исключением из этого правила являются «одноразовые» машины, например бомбы, задание которых – произвести трансформацию, уничтожающую «машину» вместе с ее окружением. Таких же машин, которые бы функционировали исключительно с целью самоуничтожения, по очевидной причине никто не создает. (Согласно некоторым интерпретациям второго закона термодинамики, такой машиной является мир.) Таким образом, понятие машины включает определенную группу неизменяемых параметров, и только то, что выходит за ее пределы, свидетельствует о конкретном характере применения как предназначении машины. Поскольку же прочность устройств можно рассматривать в отрыве от их предназначения, как об этом свидетельствует наличие специализированных дисциплин, исследующих, например, прочность материалов, теорию строения машин и т.д., то технические науки предлагают критерии для измерения разного рода функций гомеостата как «машины, не пригодной ни для чего, кроме реализации собственного поведения».
Подобная ситуация при всей своей эмпирической измеримости сомнительна, потому что мы сталкиваемся с каким-то circulus vitiosus: инструментальная ценность – это способность достижения цели, а этой целью, возможно, окажется значительная инструментальная ценность! Если мы в отдельности изучим части какого-нибудь природного гомеостата, то тогда цель действия объекта в целом мы признаем изначально заданной. Например, мы можем основательно и последовательно выяснить, как используются свойства средств передвижения, например – для собирания пищи. Переваривание пищи – это дело отдельных органов гомеостата, и снова мы можем тщательно исследовать, насколько умело этот орган перерабатывает пищу в энергию, которая потом направлена, кроме всего прочего, для приведения в движение системы перемещения. Таким образом, круг замыкается; организм движется, чтобы найти пропитание, которое он поглощает, чтобы двигаться. Поэтому технолог, хотя он и предоставляет биологу шкалу и инструменты для измерения отдельных функций организма и даже его способностей как целого, очерченных программой гомеостаза, не может в качестве технолога признать такое устройство рациональным. Трудности истолкования по замкнутому кругу можно переместить уровнем выше, подчеркивая подчиненность данного поколения организмов – следующему поколению, поскольку особые свойства гомеостаза направлены на гарантию размножения. А учитывая, что некоторые виды гомеостатов служат другим в качестве корма, что животные без растений не могли бы существовать, можно отстраняться от проблематики «ультимативной цели» процессов в целом – однако это промедление с ответом в конце концов прекращается на границах биосферы. Поскольку она уж наверняка ничему, кроме себя, не служит, и кроме того, что существует, а также как она это делает, по ее поводу ничего в аксиологическом смысле сказать нельзя. Заметим, однако, что многие из вышеозначенных затруднений вызывает наша манера говорить, то есть описание, с помощью которого обычно выделяются системы. Потому что по сути мы то сосредоточиваем внимание на индивидуальном самосохранении гомеостатов, то – на видовой, а то – на целостной эволюции. Организм, таким образом, оказывается то «автотелеологическим устройством», то – все-таки чему-то с точки зрения своей целостности служащим, и к тому же еще эти разнообразные служебные функции в их телеологии изменяются последовательно. Например, трава «служит» травоядным, а кроме того, как производитель кислорода всем животным, и т.д.
Во всяком случае, следует опасаться впадения в известную логическую ошибку, на основании которой отождествляются фразы: «вот корзина с большими яблоками» и «вот большая корзина с яблоками», после чего от утверждения «вот совокупность целевых устройств» переходят к утверждению «вот целевая совокупность устройств». Хотя отдельные «устройства» и могут функционировать целенаправленно, но, однако, из этого не следует, что на этом основании их биосферическая совокупность будет аналогично целенаправленным устройством. Таким образом, поиски «целей эволюции» лишены какого бы то ни было эмпирического смысла, если этот вопрос выходит за рамки желания установить, каковы возможности распространения биоэволюционного процесса во времени и пространстве, то есть каким образом условия эргодических теорем устанавливаются в процессе планетарного развития жизни. Можно, например, рассматривать отдельные организмы, а также отдельные органы в качестве предварительных конструкций (по теории предикторов), но нельзя аналогичным образом рассматривать в качестве некоего предиктора – земную биосферу. Поскольку на самом деле организмы – это ярко выраженные и очень функциональные предикторы, а биосфера является недостаточно сплоченным целым, чтобы ее можно было ставить рядом с подобными устройствами. Напротив: в ее поведении в целом обнаруживаются определенные функции, которые можно отождествить даже с гомеостатическими, даже (представляющими собой их часть) – предикторскими, но это и гомеостат, и предиктор, отличающийся от организмов очень существенным образом. Если активное сосредоточение на ценности – это, в конце концов, то же самое, что и оптимизация ультрастабильных состояний, развитие науки пойдет таким образом, что биология с физикой встретятся как бы на полпути; при этом первая отбросит балласт в высшей степени анахронических терминов из области аксиологии в их внеинструментальном аспекте, а вторая поглотит сферу инструментованной проблематики ценностей в разделах теории антиэнтропийных систем – как во фрагменте общей теории физических систем.
II. Биология и технология
Введем теперь два элементарных понятия: гомеостата минимального и гомеостата идеального. Минимальный гомеостат – это такой, который является для данной среды, то есть обозначенных условий амплитуды помех, реализацией самосохраняемой системы, наиболее экономичной в энергетическом и материальном отношении, при соответственной надежности.
Идеальный гомеостат – это такой, который максимум самосохраняемой функциональности обнаруживает в максимальном количестве сред, разнообразных в отношении помех. Это еще, конечно, не определения, на которых мог бы что-либо основывать биолог-аксиометр, поскольку они не учитывают многих условий. Так, например, «самосохранение» можно интерпретировать по-разному: как структурно-материальное или как только структурное, или в конце концов обозначать только совокупность неизменных параметров их обоих и т.д.
Гомеостаз как действие против помех означает конфликтную ситуацию, и поэтому его можно описывать на языке теории игр. Можно и злоупотреблять языком этого описания. Если, например, камни падают с обрыва в ручей, то мы можем принять, что и это есть некая «эволюционная игра». Камень округлой формы оказывает при перекатывании наименьшее сопротивление, поэтому он переместится по ручью дальше других. Тогда мы скажем, что это «топологическая эволюция», в которой выигрывает то, что оптимализирует форму наибольшим приближением к форме шара; «целью» розыгрыша является достижение шарообразными камнями моря. Это описание верно представляет факты, но неправомерно их помещение в телеологической структуре, потому что границы «системы» и событий в ней выделены безапелляционно (способом не совсем произвольным, но подогнанным несоответственно оккамовской бритве, потому что дистрибуционная убедительность совокупности фактов окажется недостаточной для того, чтобы мы были вправе гравий в ручье назвать «эволюционирующей системой»).
Если разрешить аксиометрию гомеостатов, то тем самым смогут существовать очень хорошие, хорошие, посредственные и никчемные гомеостаты, причем эти последние уже не будут гомеостатами, как топор не является плавающим объектом.
До сих пор мы говорили о ценностях гомеостатов как автоконсервации потенции, обнаруживаемой с помощью функционального теста. Такая их оценка сопряжена с функцией производства ценностей. Идеальный гомеостат является таким пределом измерительной шкалы, где эта аксиологическая двойственность («быть ценным» и «оценивать») переходит в единство. Потому что, раз быть совершенным гомеостатом – это то же самое, что одинаково справляться с любыми помехами в любой среде, для такого гомеостата ничто не может быть как событие «вредным», а следовательно, и «плохим». Таким образом, идеальному гомеостату «все равно», где его поместить, потому что никакие внешние состояния не могут его собственного состояния ни ухудшить, ни улучшить (потому что он уже «совершенный»). В то же время, чем дальше гомеостат от этой границы шкалы, тем явственней оказывается – ценности производящий, на ценности сориентированный, он обнаруживает «свой интерес»; одни события ему вредят, и их – как имеющие для него отрицательную ценность – он будет избегать; другие – с положительной ценностью – являются объектом преследования. В свою очередь, на противоположном конце шкалы, там, где гомеостаз прекращается, опять исчезают ценности, на этот раз уже все: теперь потому, что объекту, который не может использовать никакие события «лично», для автоконсервации, все они «одинаково ни к чему». Это естественная ситуация валуна или горсти земли с их «равнодушием», «аксиологическим нейтралитетом».
Живые организмы, поскольку они все время просеиваются через эволюционный фильтр, принадлежат к гомеостатам «хорошим», то есть функциональным, хотя не являются «совершенными» (для каждого можно выделить помехи, приводящие к их уничтожению). Устройства, которые мы создаем искусственно в виде, например, компьютеров или перцептронов, своими функциями моделируют изолированные параметры гомеостаза, а не его оперативную целостность, и это нас сбивает, когда мы хотим установить, производят ли они ценности (по своему выбору).
Современный технолог своими конструкциями заполняет естественный пробел между пассивными физическими объектами и полностью функциональными органическими гомеостатами. Правда, этот пробел и прежде не очень-то пустовал, потому что трудно сказать, принимает ли вирус решение, начиная наступление на клетку, или же это обычный акт одной из химических реакций катализа. Если бы мы прислушивались к кибернетикам, создающим логические устройства для принятия решений, нам пришлось бы признать, что вирус тоже принимает решения, однако в таком случае то же самое делают молекулы хлора, соединяясь с содой в поваренную соль, а обычный электрический звонок оказывается таким логическим аппаратом, который без устали попеременно сообщает «да» или «нет». Логики поступают на законном основании в том смысле, что ряд физических явлений они относят к области логики, раз это дает изоморфизм обеих территорий. И только с очень относительным приближением создатель перцептрона вправе объявить, что устройство, распознавая определенные формы, тем самым придает им положительную ценность, поскольку она возвышена ценностью других форм. Так можно сказать, только если помнить о том, что все это производные явлений, взятых из гомеостаза и лишь в него полноправно вписанных. Разумеется, технолог мог бы в конце концов построить настоящий гомеостат. Перед ним открылись бы тогда два пути: или – конструкция устройства, черпающего солнечную энергию для автоконсервации (тогда оно бы могло быть стационарным, потому что на земле везде, хотя бы время от времени, светит Солнце), или же – создание системы, которая бы сама, активно перемещаясь, искала источники энергии. Таким образом, общие соображения, хотя и не связанные с дихотомией органических форм планеты, ставят конструктора в ситуацию выбора между проектами, один из которых является функциональным гомологом растений, другой – животных.
Признание правомочности телеологического подхода, и как следствие – аксиологического в биологии как эмпирической дисциплине, – представляет собой предварительную аккредитацию определенной исследовательской позиции, однако еще не предопределят, располагает ли современный исследователь теоретическими и техническими средствами, позволяющими реализовать программу объективной аксиологической экспертизы. Вероятно, не будет преувеличением сказать, что если биология и ожидала помощи со стороны других дисциплин, то уж меньше всего – со стороны технологии, понимаемой как инженерно-конструкторская деятельность. Так было по крайней мере каких-то сорок лет назад. И однако же именно эта помощь сейчас начинает иметь решающее влияние в успехе – в том числе и теоретической биологии. Конечно, между конструктором и биологом существует серьезное различие. Во-первых, биолог исследует данные системы, которых сам он не конструировал, из-за чего ему не известна ни их «цель» в функциональном предназначении, ни детальная характеристика системных подчиненных комплексов. Конструктор же всегда имеет заданную цель и, поддерживаемый ею, создает проекты, а потом воплощает различные варианты устройств, причем – это следует подчеркнуть – обычно его предварительное знание – о свойствах создаваемого – полно пробелов. Поэтому многие – особенно комплексные, сложные – системы конструктор не создает, основываясь исключительно на расчетах, теоретико-прогностически, но скорее происходит так, что разработка осуществляется в виде последовательных ходов – состоящих, например, в применении метода пробных прототипов. Такова принципиальная разница подхода к проблеме. Во-вторых, каждая технология, особенно в фазе своего апогея, создает собственное обрамление из парадигм и общих директив, то есть как бы локальный субститут «культурной нормы», устанавливающий определенные, уже неподвергаемые сомнению области, в пределах которых можно задавать конкретные инструментальные ценности создаваемых продуктов. Речь идет о том, например, что в самом техническом знании нет ничего такого, что могло бы нас информировать о том, двойным или тройным следует делать коэффициент безопасности с точки зрения предполагаемой (как нормальной) функциональной нагрузки конструкции. Так вот, каждый специалист наиочевиднейшим образом должен знать правила, составляющие упомянутое «обрамление» технологии, из нее самой впрямую невыводимые, раз он их применяет в повседневной практике. Тогда он сможет отличать то, что является определенным абсолютным минимумом, инвестированным в конкретный продукт, и тем, что представляет собой конструктивный избыток, создающий многоотраслевой резерв безопасности. Биологу же аналогичное знание не дано, хуже того, традиция научной отрасли, главенствующей в естествознании, каковой является физика, которой биолог был бы рад подчиниться, вообще не знает различий подобного типа, потому что физик вполне справедливо не считает, что атомы якобы обладают «встроенным» функциональным минимумом и какой-то там надстройкой гарантированной избыточности. Таким образом, предмет биологических исследований больше похож на плоды конструкторской работы, чем на физические объекты.
Хотя технология постепенно становится поставщиком исследовательских методов, образцов моделирования и формальных структур для биологии, однако любая аппаратура, передаваемая таким образом, все еще недостаточна для отождествления условий биолога, исследующего организм, – с условиями конструктора, исследующего машину. Самое серьезное затруднение в области теории вызывает то, что формальный аппарат анализа, перенятый биологами из области технологий (которые условно можно было бы назвать «кибернетическими»), для исследования сложности типично биологических систем слишком прост. Это не вызовет удивления, если добавить, что этого аппарата недостаточно уже и самим технологам.
Еще очень далеко до того, чтобы конструктор мог бы в каждом случае сказать, а к тому же еще – измерить и этим измерением установить, насколько данное устройство приблизилось к абсолютному потолку совершенства, которое вообще возможно реализовать для данного типа технологий. Потому что эта планка постоянно поднимается, в том числе и для данной, перенасыщенной очередными усовершенствованиями технологической области. То есть то, что было лучшим двигателем внутреннего сгорания в 1940 году, уже этим (в поршневом варианте) не является в году 1968; то, что было лучшей цифровой машиной в году 1949, не может ею быть в году 1970. Однако хотя это двойное движение – прототипных усовершенствований на данном отрезке времени, в данном синхроническом разрезе техноэволюции, а также усовершенствований на всем пути, который диахронически проходит отдельно взятая технология от зарождения до смерти (например, великое парусное мореплавание принадлежит к умершим технологиям) – бесконечно перетасовывает подборки критериев, устанавливающих мерки для инструменталиста-аксиометра, однако усложненность, порожденная этим явлением, не является просто хаосом. Для данного периода времени – инструментальные критерии, позволяющие применить инструментальную аксиометрию, бывают как раз очень четкими. То же, что технолог не узнает у колыбели новой технологии, как представляется область ее теории (а только тогда он смог бы точно предсказывать, в том числе и в аксиометрическом диапазоне), совсем не мешает ему на практике. Можно сказать, что технолог воплощает свои знания в собственных произведениях, что он на них учится, что, обнаруживая их слабые стороны, то есть методом проб и ошибок, он творит следующую генерацию устройств, более продвинутых в сторону оптимизации, и т.д. Следовательно, его знания ширятся пропорционально возрастающему совершенству его изобретений, потому что между ним и этими устройствами действует обратная связь. Наверняка ничего подобного не может быть в биологии. Биология организмов «простейших», к примеру, каких-нибудь инфузорий, сама вовсе не является теоретически и формально «простейшей» областью; то есть происходит вовсе не таким образом, чтобы в ней от организмов, «построенных элементарно», действительно можно было бы постепенно переходить ко все более сложным. Не потому, чтобы все они располагались на одном и том же уровне сложности, но потому, что даже эти простейшие являются еще на несколько порядков более сложными, чем применяемые к ним теоретически моделированные структуры. Так, например, в организмах отсутствуют другие регулирующие системы, кроме нелинейных, и наверное, не из-за озлобленности на исследователя, а потому что такие регуляторы более функциональны. Но мечта алгоритмизировать нелинейные системы более чем тщетна. Здесь удобно воспользоваться приблизительными схемами, скорее даже грубыми упрощениями (например, принять, что нелинейным является только один блок управления, а другие – линейные, что приемлемо, но не соответствует истине), или же численным моделированием (этот метод оказывается лучшим изо всех). Такое положение вещей свидетельствует, что технологические знания все еще неизмеримо «отсталые» и «примитивные» по сравнению с тем их объемом, каким обладают живые организмы начиная с бактерий. Подобное «отставание» грозит непредсказуемыми для биолога последствиями, особенно если бы он захотел применить инструментальную аксиометрию к предмету своих исследований, а не только говорить о ней в общих выражениях или обосновывать ее важность чисто теоретически. Неудобство точки зрения ученого лучше всего видно на примерах. Если бы инженер-энергетик середины девятнадцатого века задумал исследовать инструментальную ценность современной атомной электростанции, то он столкнулся бы с непреодолимыми трудностями. Какие-то узлы этой электростанции были бы для него достаточно обычными, однако принципы действия других он бы вообще не понимал. Если не известны ни фундаментальные принципы определенной технологии, ни ее предельные возможности (а они представляют собою функцию свободной ориентации в области теоретических основ), то невозможно установить, какую функциональность, какую производительность, какое – одним словом – совершенство воплощения демонстрирует данная конструкция. Инженер девятнадцатого века захотел бы, возможно, применить критерии безопасности, установленные для паровых котлов, к измерению безопасности урановых котлов; я сомневаюсь, чтобы такое сравнение имело какой-то смысл. Ведь то, как предохраниться от взрыва, вызванного превышением давления, не имеет почти ничего общего со взрывом как результатом потери контроля над ходом ядерной реакции – и т.д.
Биолог по отношению к исследуемым объектам находится в положении еще более неудобном, чем тот инженер, а результатом этого неудобства является неодинаковость аксиоматики оценок в различных областях биологии.
Продвигаясь вдоль линии трудов «синхронистов» – исследователей организмов, актуально существующих, – мы встречаем работы, в которых оптимальность биологических решений признается изначально данной. Насекомые, возможно, могут показаться примитивными специалисту по анатомии человека, но не энтомологу. В этом плане невозможно обнаружить критики конструктивных основ отдельных видов системной организации. Это понятно: невозможно критиковать то, чего не знаешь и не понимаешь детально. Например, невозможно критиковать потребность в сне, которая возникает у всех «цефализованных» животных, раз мы понятия не имеем, для чего, собственно, сон существует.
Продвигаясь, в свою очередь, вдоль линии рассуждений «диахроников», то есть эволюционистов, занимающихся палеонтологическим компаративизмом, мы наталкиваемся на утверждения, информирующие о том, что ряд форм был сконструирован «хуже» других – как бы менее функционально анатомически и физиологически. Так же нетрудно заметить, что это утверждения, выстроенные по схеме post hoc, ergo: propter hoc[63]. Потому что сначала утверждается, что ряд форм погиб целыми видами, а потом, в силу вещей, начинаются поиски – в форме догадок – что в их конструктивной «плохости» привело к эволюционному краху. Мало кто запрещает себе выдвигать подобные гипотезы; мало кто признает, что сама локализация внутри организма действующего фактора уничтожения проблематична. Тогда как, если действительно взрыв сверхновой уничтожил в мезозое ящеров – эта аннигиляция никоим образом не может служить доводом их «конструктивной плохости».
Эти две последовательности утверждений взаимно контроверсийны. Были попытки их согласовать, выдвигая гипотезу, что когда-то лучшие и худшие устройства существовали, но сейчас эволюция дошла до предела; а по причине стагнации уже ничего лучшего, чем то, что есть, не возникает. Эту популярную в свое время гипотезу сегодня почти никто не защищает. Эволюционный процесс продолжается (хотя и с заданной ему культурой пертурбацией). В принципе и сейчас одни формы подвергаются отсеиванию, а другие, в качестве «лучших», фильтр селекции пропускает в растущих пропорциях. Итак, как примирить биологию «синхроническую» с «диахронической» – ту, которая только хвалит, с той, которая критикует?
Диахронические утверждения согласовывались бы с синхроническими, устанавливающими «оптимальность» организмов, только при условии, что происходит это по следующей схеме: к актуально существующим свойствам окружающей среды каждая очередная проекция организмов приспособлена великолепно, эволюционные же градиенты создаются изменениями этой среды; то, что сначала было оптимальным решением проблемы адаптации, перестает им быть в связи с изменениями среды, таким образом, целостность таксономической иерархии составляет как бы одна огромная догоняющая система, контролирующая ценности параметров окружающей среды и послушно этим видом обратных связей направляемая. Однако схема эта очевидно ложная. Как правильно отметил С. Бир в своей книге «Кибернетика и управление» (Cybernetics and Management), когда первые позвоночные начинали летать, это происходило не под влиянием изменения их среды обитания на воздушную, даже если на более раннем этапе от рыб произошли пресмыкающиеся только благодаря тому, что пересыхали их влажные места обитания. Однако можно предположить, что сведение эволюции пресмыкающихся к явлению «догоняющему» представляет собой гипотезу в той же степени необоснованную, в какой эта гипотеза не обосновывает рассуждения, чем было вызвано вторжение земных организмов в область атмосферы. Наступление новой окружающей среды, к которой принадлежала атмосфера, наивной концепцией «следования за изменениями среды» объяснить невозможно. Приходится смириться с тем, что генератор разнообразия форм организмов, обусловленный изменчивостью генотипа, обладает некоей созидательной, а не только покорно догоняющей потенцией. Понятие «оптимального приспособления» оказывается – в свете подобной ревизии эволюционно-селекционной схемы – упрощением реального положения вещей. Ничего похожего на «приспособленность, оптимальную безотносительно», не существует, но здесь возможны очередные уровни разнообразных атак тех же самых задач адаптации, и именно явление зарождения непрекращающейся мутационной изобретательности обнаруживает, что финальный образ эволюционного процесса, пронизанный представлениями об однозначно стабилизирующей роли естественного отбора, противоречит самим основам как главной характеристике биоэволюции.
Поэтому мы должны проявить скромность и, памятуя о масштабах собственного невежества, допустить возможность того, что среди форм, которые кажутся нам одинаково хорошо адаптированными, сейчас существуют как и такие, которые подвергаются как раз в это время, из-за своей плохой адаптации, отсеиванию, так и такие, что находятся в стадии трансформации, перестройки, только мы не в состоянии одни от других отличить. Мы не можем этого сделать в диахроническом режиме, исследуя суммарно и в целом результаты длительных серий селекции и отсеивания, потому что для этого слишком короток наш век; аналогично весь двухвековой период существования биологии с точки зрения темпа эволюции является мгновением слишком ничтожным, чтобы из него можно было бы заметить изменения подобного рода в их направленности. Мы не можем сделать этого в синхронном режиме, потому что для этого нам необходимо досконально знать численные ценности – характеристики внутренней таксономии обратных связей. В технике первый подход соответствовал бы длительной серии наблюдений, представляющей, например, историю летающих машин легче воздуха, а второй – знанию кинематики и управления, а также устойчивости таких машин, сопоставленных с характеристиками самолетов. В первом подходе мы опускаем сведения об «имманентных» свойствах этих летающих устройств, ограничиваясь констатацией того, как фактически происходило развитие (то есть того, что воздушные шары и дирижабли были побеждены самолетами в «борьбе за существование»). В другом же, отказываясь от исторического ракурса, то есть не дожидаясь завершения соперничества, выдвигаем предположения, основанные – иначе их выдвигать невозможно – на знании «имманентности» этих устройств, то есть на теоретическом компаративизме летных характеристик дирижаблей и самолетов. Таким образом, наши возможности в биологии более или менее соответствуют положению инженера девятнадцатого века, который уже знал о том, что пароходы победили в соперничестве по передвижению парусные суда и весельные галеры, но, наблюдая первые цеппелины и первые самолеты-этажерки, и не будучи в состоянии дождаться результатов их «взаимной конкуренции», и не зная теории полета обоих этих «типов», не имел основания предполагать, кого из них ожидает светлое будущее, а кого – погибель.
Вся разница в предмете исследований биолога и технолога сводится – как показывает приведенный пример – к тому, что технолог имел в своем распоряжении две формы, одинаково примитивные, несовершенные, которых он не мог отличить в их потенции развития, в то время как биолог имеет дело с формами, представляющимися ему одинаково совершенными, причем он тоже не знает, какие динамически-структурные характеристики этих форм представляют собою код, которым записана их потенция выживаемости.
III. Эволюция скачкообразная и непрерывная
Сходство техно– и биоэволюции имеет предел. Аксиометрический анализ природных гомеостатов можно предпринимать по крайней мере двояким образом: признавая условия биогенетического старта либо обязательными, либо – случайными. Если мы признаем их обязательными, это значит, что стартовые условия мы принимаем безоговорочно, а сомнению подвергаем только вызываемые последствия процесса. Потому что процесс этот, начавшись однажды, обрел явно случайную характеристику, которая, к примеру, проявилась в том, что там, где в «эволюционной игре с Природой» участвовало большое количество популяций, – как на больших континентах – могли возникнуть живородящие млекопитающие, а там, где таких «партнеров по розыгрышу» было значительно меньше – как на просторах изолированной Австралии, – возникли «только» сумчатые. Из этого следует, что функция выигрыша в эволюционной игре с Природой зависит, среди прочего, от того, как много «партнеров» – организмов – составляют «коалицию», противостоящую «мутационными мероприятиями» Природе как жизненной среде. Чем больше партнеров, тем больше вероятность того, что кто-то из них «вытянет» из мутационной мешанины особенно редкую конфигурацию генов, ту, которая представляет собой как бы «главный выигрыш» данной партии. Эта проблема в некоей наиболее общей формулировке аналогична постановке вопроса о том, исчерпали ли все эти конфигурации генотипов, которые все вместе составляют целое собрание организмов, какие только существовали на Земле, исчерпали ли они уже комплекс оптимальных конструкций гомеостаза или не исчерпали? Этот вопрос можно назвать и «проблемой неиспользованных возможностей», выигрышей, на которые в эволюционном процессе не выпал жребий. Эволюцию следует признать процессом обучения, который проходил под исключительно жестоким надзором, потому что протекал между полюсом репрессии в виде уничтожения и полюсом награды в виде премии выживания. О жестокости метода мы говорим не в каком-то там моральном смысле, но предельно откровенно, потому что способа преподавать более радикально вообразить себе уже нельзя, поскольку эволюционная селекция – это такой метод проб и ошибок, когда за совершенную ошибку карой является смерть, а за удачную попытку – ее отсрочка. Подобные решительные меры как бы компенсируют чрезвычайную неповоротливость собственно темпа процесса, который в принципе является марковским, то есть наделенным некумулятивной памятью; и поэтому даже наиболее совершенные изобретения мутации подвергались уничтожению и исключению из хода эволюционного совершенствования, если вид, который был носителем таких изобретений, за совершенную ошибку исключался из игры. По той же причине подобные изобретения скрупулезно складывались из простейших генных комбинаций бесчисленное количество раз заново. Именно в свете этого два типичных для эволюции явления представляются особенно существенными и, одновременно, поразительными. (Следует добавить, что поразительное в науке означает попросту незнание причинных механизмов.)
Прежде всего мы имеем в виду конструктивную универсальность генного кода, которая позволяет информационной системе, возникшей на ранней стадии эволюции, в основе своей одноклеточной, впоследствии обнаружить пластичность, соответствующую требованиям строительства согласно всей совокупности известных нам многоклеточных растительных и животных форм. Подобная функциональная избыточность озадачивает, поскольку сформировалась за сотни миллионов лет до эпохи ее фактического – эволюционного – использования. Тогда как генный код с его «лексикографией» и синтаксисом был первоначально – очень длительное время, кто знает, не порядка ли миллиарда лет – информационным инструментом создания организмов со степенью сложности амебы, после чего позднее оказался способным воспроизводить организмы, равных по сложности насекомым или позвоночным. Априори скорее можно было бы ожидать значительно более раннего истощения комбинаторского потенциала, его погрязания в экране форм не слишком отдаленных от тех, которые на старте совершили открытие дезоксирибонуклеинового кода. Мы не можем объяснить универсальности, проявившейся так рано, иначе как только признанием, что между генным кодом и языком возникает глубокое не случайное сходство, иными словами, и там, и тут речь идет об информационных системах, принципиально открытых, о теоретико-множественной характеристике, о примерно одинаковом количестве степеней свободы, причем природа этого родства кажется независимой от – насколько же разных! – субстратов как носителей информации. Из этого бы следовало, что как генезис кода ДНК, так и этнический язык представляют собой два разных частных случая, представляющих эволюцию динамических информационных структур. Мнение, что якобы код наследственности был формой языка, еще, собственно, не стало общепринятым, и даже, говоря именно так, большинство ученых высказывается как бы метафорически. Однако мне не кажется, чтобы речь шла только о метафоре, и именно структурно-лингвистические исследования позволят нам, быть может, наконец понять, какие главенствующие законы управляют возникновением всех возможных (а не только этнических) языков. И только таким образом достигнутый уровень понимания вещей устранит наше восхищение перед хромосомным явлением, которое займет свое естественное место в общей теории (информационных) систем.
В то же время о генераторе, произведшем язык наследственности, нам абсолютно ничего не известно, кроме того, что это должно было быть удивительно сложное устройство.
Элементы кода наследственности элементов никакой детальной технологии нам не напоминают, потому что мы хорошо знаем о том, что любая технология исторически оказывалась замкнутой, завершенной, как бы нерастяжимой системой, посредством чего она достигала предела своих возможностей. Тем же, что последующий прогресс оказывался возможным, мы обязаны нашей способности радикально отбросить устаревшую технологию и обратиться к радикально новой. Так, например, от технологии преобразования разных температурных потенциалов в электрическую энергию необходимо будет по истечении некоторого времени отказаться, поскольку существует предел производительности тепловых устройств, который непреодолим. Тогда переходят к ядерному производству электричества, без использования теплообменных аппаратов, или к непосредственной трансформации энергии химических связей в энергию тока. Во время такой промышленной революции огромный объем знаний, как теоретический, так и накопленный в конструкциях (например, паровых машин), попросту идет на слом. Если бы эволюция натолкнулась на подобный барьер, она бы на нем определенно застряла, поскольку тотальная реорганизация вкупе с излишками и полным отказом от определенных решений в ней невозможны; иной прогресс, кроме непрерывного, в ней реализовать нельзя (он включает в себя генные кванты и поэтому зернистый, то есть микроструктурно дискретный, но этот аспект проблемы в фенотипах вообще пропадает из-за того, что его замещает компенсационно-регулирующая работа онтогенетических буферов). Из этого следует, что эволюция технологий, особенно там, где она производит значительный переворот, скачкообразна, тогда как биологическая всегда следует из суммирования мелких изменений. Можно спорить о масштабах этих изменений, но по уровню значимости они никогда не составляли чего-то такого, что бы можно было сравнить с отказом от энергетики пара в пользу энергетики атомного ядра.
Однако указанное различие скорее поверхностно и, более того, следует из не во всем приемлемой методики сравнения. Потому что принцип технологической инновации заключается в последовательной смене энергетических источников, строительных материалов, инструментов для обработки и способа управления этими инструментами. А источники энергии, строительный материал, инструменты и управление ими до сегодняшнего дня в эволюции такие же, какими они были вначале. Энергетика, материал и управление, таким образом, остаются в ней без изменения. Кроме того, создается впечатление, что невозможно никакое существенное изменение в их рамках. Это означает, что при любой перетасовке генов в возникающих организмах не происходит отказа от химической энергетики в пользу иной (ядерной, например) или замены материала или же правил его трансформации. И следовательно – только в аспекте этой неизменной троицы – правомерно ставить вопрос о том, возможна ли такая комбинаторика генов, которая бы производила подобия организмов, нетривиально отличающихся от их совокупности, реализованной в процессе эволюции?
Перед тем как ответить на этот вопрос, следует подчеркнуть, что ответ окажется чрезвычайно упрощенным по причине масштабов нашего неведения. Оценочные расчеты позволяют предполагать, что принцип полного отсутствия заданности мутаций и селекции их результатов не дает суммарно такой совокупности упорядочений, во всем их разнообразии, которая хотя бы приблизительно перекрывала то организационное разнообразие, которое эволюция фактически воплотила. Кроме того, из существующей на сегодня теории следуют вещи по крайней мере странные, если не обыкновенный обман. Так, например, количество людей, живущих в настоящее время, уже сейчас равняется количеству всех их предшественников – где-то начиная от палеопитека. А поскольку считается, что homo sapiens возник от предшественника человека благодаря мутации генов популяции, то из этого должно следовать, что популяция homo сегодняшняя должна представлять разнообразие того же порядка, какую обнаруживали родительские по отношению к ним популяции. То есть, собственно, ежедневно мы должны ожидать возникновения форм homo в такой степени новых, в какой он сам был инновацией в отношении неандертальца по крайней мере. Чего, однако, не происходит. Более того, по смерти энтелехии иногда пытаются ее остаток включить в гены, приписывая им своего рода всесилие в виде ответственности, локализованной хромосомно, за все, что происходит с фенотипами организмов. Потому что считается, что существуют гены, определяющие степень вероятности заболевания раком, и даже – что естественная смертность животных является результатом радикального неотсеивания летальных генов, которые лениво функционирующая селекция только лишь как бы вымела из одного угла жизни в другой, перемещая их из фазы размножения организмов в фазу завершенного размножения, то есть в период старческого упадка. Но ведь не происходит так, чтобы – скажем – деструктивные для автомобиля результаты усталости материала, из которого он изготовлен, возникали из-за аналога летального гена, каковым бы являлась ошибка проектировавшего конструктора. Логической моделью эмбриогенезиса как трансформации исходного элемента в организованную конечную совокупность (заданную подотделами), будет вычисляемая и упорядочиваемая серия пошаговых операций. Вот уж логическое обоснование таких трансформаций может быть любым, поскольку дедуктивным операциям чужда ненадежность как информационная, так и материальная. Но совершенно точно оно не может быть произвольным – это логическое обоснование эмбриогенетического процесса, то есть существует предел конструктивной функциональности, заданной стартовой инструкцией генотипа, потому что из-за превышения определенно заданной сложности, а также определенной длительности пути – отмериваемой последовательными шагами (отдельными делениями клеток эмбриона) – инструкция утрачивает функциональную силу, то есть контроль над процессом, поскольку она подвергается окончательному погружению во всякого рода «шумы». Конструкторская концепция, которую эмбриогенезис воплощает во всем государстве жизни, сводится к тому, что целое функциональной информации по отношению к конечному продукту готово в самом начале, в «одном флаконе» – оплодотворенной клетки, – и что никакая регулирующая или направляющая «помощь» этому процессу формирования «попутно» доставляться уже не будет. Иными словами, тут активно проявляется принцип конструкторской автаркии. Тот самый, который потом столько проблем создает «непрошенным эволюцией» помощникам организма – врачам, когда они пытаются с помощью пересадки внедрить в него здоровый орган, взятый от другой особи вида.
Таким образом, мы не имеем права ожидать, что произвольным продолжением текста исходной инструкции, соответственно углубленной этим продолжением значимостью эмбриогенетических операций – удастся находить «абсолютно новые решения» задач гомеостаза как «оригинальные прототипы организмов». Потому что генотип имеет границы функциональности – как самореализующийся прогноз. Таким образом, ограничения, изначально наложенные на генный алфавит как некая функциональная совокупность, по крайней мере двойные. Их можно назвать ограничениями «в ширину» и «в длину», если под первыми понимать – барьеры, не пропускающие к новой энергетике, к новым материалам и к новому управлению, а под вторыми – барьеры, создаваемые кумуляцией «шумов» в ходе строительства, пересиливающего направляющий потенциал. Но если инженерия генотипов оказывается бессильной перед первым ограничениям, она вовсе не обязана быть столь же беспомощной перед вторыми, потому что такой процесс воспроизведения, который начинает из-за чрезмерных сложностей как бы «сам о себя спотыкаться», в принципе можно подрегулировать снаружи, наблюдая за его ходом и поддерживая его информационно-энергетическими корректировками. В этом смысле к состояниям, к каким естественным путем эволюция никогда прийти не сможет, генная инженерия прийти бы смогла. И этот факт оказался бы беспредметным (как бессмысленный) только в том случае, если бы оказалось, что вне той сферы конструкций, к которым ведет природный биогенетический путь, нет уже вообще никаких основательных решений задач гомеостаза, то есть что то и только то, что «креативные регуляторы» генотипов в состоянии соорудить, соматические регуляторы фенотипов смогут стабилизировать.
Возможный с этими ограничениями комбинаторный набор генотипов (искусственных генотипов, потому что мы говорим о созданиях «инженера-генетика»), производимый на основании данного алфавита ДНК, а также свойственного ему «синтаксиса», несмотря на эти ограничения, обладает значительно большей мощностью, чем все множество электронов Космоса. И даже подмножества этого множества, заполненные только теми результатами перетасовок, которые представляют собой функциональные гомеостаты (с оговоркой, что это организмы, способные к выживанию только в земной среде), не намного меньшей мощности. Однако преобладающее большинство элементов подмножеств – это варианты реальных организмов, они банальны (скажем, вроде коня с копытами).
Кирпичиками любой такой конструкции являются клетки. Что касается их свойств, то здесь тоже революций не ожидается, потому что, вопреки видимости, недифференцированные клетки от предельно дифференцированных различаются не слишком существенно – речь идет, самое большее, о таком параметрическом пространстве, которое отделяет сокращаемость амебы от сокращаемости отдельного мышечного волокна – или проводимость импульсов, свойственную амебе, от такой же проводимости – нейрона. Понятно, что такие различия жизненно важны для организмов, но все они помещаются в промежутке одного порядка величины. Импульс тогда передается то со скоростью нескольких десятков сантиметров, то больше десяти метров в секунду. Поэтому почти весь огромный запас различий, которые возникают между организмами разных эволюционных уровней, является производной скорее структурно-целостных решений, чем «выдавливания» из кирпичиков материала таких новых функций, каких в нем сначала не было. Потому что физические параметры строительного материала даны при сильном и тем самым непреодолимом принуждении – сразу.
Таким образом, сенсационность гомеостатических изобретений является функцией мощности множества целостных конфигураций как построек, возникших в результате перетасовывания генного словаря. И тогда эта сенсационность – в протяженности ее разнородности – оказывается под вопросом. Ведь невозможно на основании генного алфавита произвести иную, чем данная, энергетику, иное, чем испытанное, устройство для передвижения (что, впрочем, тесно связано с энергетическим принуждением), кроме крайних условий, определенных скелетно-мускульным типом движений (причем скелет может быть внутренний, рычажно-осевой, или внешний, кожуховый, и ничего другого тут «выдумать» невозможно), иной – с точки зрения информационной проводимости – структуры центров управления.
Когда задана под сильным принуждением клеточная микроструктура и под более слабым – макроструктура, каких еще синтетически реализованных сенсаций мы могли бы ожидать? Не значит ли это, что эволюция все стоящие попытки уже реализовала? В этом можно сомневаться – согласно следующему рассуждению: эволюция «забывает» – вымершими формами – различные конструктивные решения, и их можно в качестве как бы генной инструкции «подсказывать». Затем, представляется возможной определенная реорганизация организмов – достаточно радикальная. Так, например, переход от гемодинамики на иной способ доставки кислорода тканям не представляется возможным, может быть, только благодаря совершенно непредсказуемым открытиям, которые позволят доставлять тканям вместо кислорода – сами электроны в каких-нибудь «упаковках». Но приходится сомневаться в том, что даже тогда можно было бы вообще отказаться от циркуляционного решения (то есть выталкивания определенной жидкости с помощью сети сосудов в глубь всего организма). Ну может, по крайней мере усовершенствовать систему, приводящую в движение кровь. У всех животных ее приводит в движение вид механического насоса, примитивного конструктивно (следует оговориться: примитивен сам принцип насоса, а не его реализация; в эволюционном смысле подобная реализация приближается к границе возможностей, но сама граница, обозначенная физической характеристикой таких насосов, уже с места не двигается). Замена его насосом электродинамическим представляется соблазнительной. Конструкция самого подобного насоса не представляет какой-то серьезной проблемы (ведь генные инструкции позволяют, как мы знаем, создавать функциональные электрические органы). Зато проблематичным оказывается придание перемещаемому – кровяным тельцам – магнетической или электрической полярности. Магнитов, как и вообще металлических элементов, генотип произвести не может; в этом случае решения наверняка должны быть – ионными (иных жидкая среда не допускает). Может быть, необходимая концентрация ионов оказалась бы недопустимой для тканей. Но, в свою очередь, можно вообще отказаться от насоса, помещенного наподобие сердечной мышцы, и использовать в качестве него, то есть электродинамического двигателя с полным отсутствием подвижных частей – просто все стенки сосудов.
В этом пункте рассуждений мы подходим не только к признанию того, что такое решение проблемы выглядит возможным для воплощения, но, что более важно, к пониманию, почему его не произвела эволюция. Прототипом сердца-насоса было что-то вроде маленькой сжимающейся трубочки у относительно небольших животных, и это решение проблемы «протаскивалось» по всем разветвлениям эволюционного дерева. Речь идет о таком устройстве, которое тем лучше, чем в меньшем организме оно «испытывается». Так, например, трахеи у членистоногих, благодаря которым природа обходится без легких и легочного кровообращения, надежно работают у мелких животных – насекомых, а впоследствии они оказываются фактором, ограничивающим увеличение размеров тела, из-за чего насекомые «не смогли поумнеть» (потому что соотношение информационноперерабатывающей способности с объемом восприятия нервной системы приблизительно постоянное, и поэтому нейронный мозг невозможно «миниатюризовать» так, чтобы в конце концов ночная бабочка или муравей оказались хотя бы только «как крыса, умные»). Вполне возможно предположить, что если бы насекомые не споткнулись бы так незадачливо об эти трахеи, нас бы на свете не было. Потому что после определенного граничного предела развития, который наверняка можно обнаружить только с помощью статистики на эволюционном пути, отдельные решения целостных проблем гомеостаза становятся необратимыми. Это значит, что как «из трахей», которые однажды возникли основательно, так и из «механического насоса – сердца» выкарабкаться уже нельзя – естественным эволюционным образом.
А однако переход от прерывистой подачи крови толчками на непрерывное течение дает множество преимуществ – например, облегчает стабилизацию кровяного давления, облегчает пропорциональный доступ крови к отдельным частям тела. И поэтому такая «рационализация» была бы с одобрением воспринята «инструментальной аксиометрией» – гомеостазом.
Однако почему эволюция «сама не пришла к этой мысли»? Сравнительно со всеми, ею вообще не замеченными, следует отметить, что вероятность нетривиальной инновации (каковой мы считаем упомянутую) зависит от значения вероятности одновременного (синхронного) появления и исчезновения – определенного числа мутаций, которые должны представлять собой явления, независимые друг от друга. Тогда – понятная вещь – что, чем больше таких мутационных событий, случайных по отношению к друг другу, должны совпадать в одной и той же системе для того, чтобы «возникло изобретение», тем меньше вероятность подобной встречи, а выше определенного количества одновременных мутаций их необходимое совпадение оказывается явлением уже астрономически редким. А именно: чем-то таким, чем было бы выпадение тысячи «орлов» одновременно при броске тысячи монет. Эволюционная игра вообще оказалась бы обречена на безнадежное невезение, если бы не хитрый маневр, состоящий в создании подобия «туза в рукаве» игрока – в виде явления рецессивности в аллелях. И тогда рецессивный ген как раз является чем-то вроде козырного туза, причем, «спрятанный», он еще не козырная карта, но может ею стать внезапно в один из моментов продолжающейся игры. Это легко показать на простом примере. Время, которое должно пройти для игрока в бридж, пока в результате случайной комбинации карт после перетасовывания у него на руках оказался бы большой шлем, достаточно длительное. Однако если бы у него была хотя бы одна карта, спрятанная в рукаве, он сделает шлем, даже если получит на руки расклад с одним пробелом, а если бы у него в рукаве было больше карт, то шлем для него перестанет быть проблемой пассивного ожидания удачного хода. Но не может у игрока быть спрятана в рукаве целая колода, так же и организм не может обладать произвольным количеством удерживаемых наготове рецессивных генов. Тем более что большинство таких генов «ни на что не годно», то есть ни в одном из возможных с точки зрения популяции раскладов не может обнаружить «инструментальной ценности». Потому что организм не так устроен, чтобы он мог проводить какую-никакую селекцию среди собственных рецессивных генов, рассуждая, что какой-то из них «стоит сохранить», а остальные «не стоит». Однако то, чего не может сделать организм, сможет когда-нибудь сделать «инженер по хромосомам».
Этот вывод приводит нас в конце концов к ситуации, которая должна особенно интересовать эволюционного аксиометра. Потому что эволюцию иногда «упрекают» за чисто марковский тип регулятора, который в ней отвечает за специацию. В качестве марковского этот регулятор неэкономичный и необычайно медлительный в обучении; это, среди прочего, приводило к тому, что столько биологов считали наследование приобретенных свойств – то есть немарковский тип хромосомного «обучения» – эволюционно обязательным. Но метод эволюции, при всей своей расточительности, оказывается тем не менее более надежным на длительном отрезке времени, потому что то равновесие, какого достигает марковская цепочка, – оно недостаточно. Неуправляемость мутационного регулятора мира, проявляющаяся prima facie в как бы хаотичном растранжиривании «бессмысленных» комбинаций, которые селекция вынуждена постоянно обтачивать, фактически является неисчерпаемым источником разнообразия, поскольку лишь в высшей степени возможное разнообразие является ультимативным гарантом осуществления перемены – любой. Таким образом, наследование приобретенных свойств, в пределах короткого периода времени несомненно значительно более результативное, чем осуществление по Маркову, с легкостью могло бы поставить виды в безвыходную ситуацию. Именно марковский регулятор позволяет как бы постоянно начинать игру сначала – и только цена, которую за эту свободу приходится платить эволюции: пустое существование миллиардов существ – неподвластна нашему воображению. Мы не утверждаем, что этот вид регуляции наверняка был бы лучшим из всех возможных, но кажется, что он был бы лучшим из всех, достижимых в процессе эволюции, то есть достижимых при помощи естественных изменений. И хотя марковский регулятор начинает игру как бы все время заново – в «партии» пресмыкающихся, змей, млекопитающих – однако не могут быть его новации, управляемые случайностью, действительно целиком независимыми от прежних. Потому что постоянное давление временных тактических решений по отношению к целостной стратегии приводит в результате к лимитированию состояний, отстоящих, может быть, на миллиард лет, – состоянием, в котором принимается определенное решение. Одним словом, марковская последовательность событий не препятствует возможности блокировки выходов на будущие гомеостатически лучшие состояния – посредством худшего решения проблемы, однако такого, которое попросту стало реальностью. На то, что перед праамебой открылось когда-то несравненно больше эволюционных возможностей, чем их открывается перед млекопитающим, случайный марковский генератор уже не имеет никакого влияния. Потому что эволюция является настоящей игрой с точки зрения теории игр, то есть такой последовательностью ходов, где инстанцией, более мощной, чем любая используемая стратегия, является случай – и где проигрывает тот, кому изменила удача.
Следующей особенностью эволюции жизни, в сопоставлении с технологической, является отсутствие в биоэволюции того, что в технологии называют моральным устареванием устройств. По крайней мере prima facie дело выглядит таким образом, если древнейшие коралловые рифы сосуществуют с «современным» дельфином, улитка – с человеком, а примитивные лишайники – с последним словом эволюционной изобретательности в ее ботаническом ракурсе. Из этого видно, что в совокупности эволюционных реализаций отсутствует аксиометрическая упорядоченность, единообразно измеряемая. Поэтому существуют такие эволюционные задачи, которые можно решать разнообразными конструктивными способами, и оптимальность этих решений невозможно сравнить по одной шкале. В действительности, ситуация не слишком отличается от господствующей и в технике. Поскольку и там и тут присутствует проблема принятия решений, неотвратимо увязанная с необходимостью компромиссов. Речь идет о дилеммах, которые можно назвать конструкторскими антиномиями. Они возникают каждый раз, когда оптимальный максимум одних функций представляет собой неоптимальный для других, не менее необходимых. Это, например, касается отношения между корректировкой отклонений и тенденцией колебаний, которую сразу обнаруживают системы, оптимально корректируемые. Обычно такие коллизии значительно сложнее (они состоят не только из двух параметров). Как кто-то сказал однажды, не бывает кита с подвижностью блохи; поэтому эволюция осуществляется в среде, переполненной такими дилеммами.
Следует добавить, что технолог превосходит эволюцию как конструктор не так уж и значительно, как это могло бы показаться на основании его способности прогнозирования, которой эволюция лишена. Потому что и он действует на основании информации, полной пробелов. А поскольку он не может ожидать до бесконечности получения благоприятных вестей о конструируемом, в определенном смысле любая его изобретательская реализация является «преждевременной». В технологии – высокая ненадежность (первых самолетов, например), а в эволюции – высокая смертность – вот цена, которую приходится платить за «преждевременные» решения, потому помещенные в кавычки, что другими они быть не могут. Следовательно, компромисс неизбежен. Причем для характеристики процесса не имеет значения, реализует ли его кто-то сознательно или, как эволюция, «безлично».
При таком состоянии вещей инструментальная аксиометрия биологии должна научиться оперировать методами, выработанными технологией. Как уже было сказано, меры ценности осмысленны и даже однозначно объективны в пределах определенной конкретной технологии; можно по многим аспектам сравнивать реактивный самолет с обыкновенным, но нельзя сравнивать самолет с роликами. Ценностям внутри системы определенной технологии будут тогда соответствовать ценности внутри конкретных схем телесной организации в биологии. В каких-то границах можно бы, кто знает, аксиометрически упорядочить всех насекомых или всех наземных млекопитающих, но нельзя ни спрашивать, ни отвечать на вопрос, лучше ли организация насекомых, чем организации млекопитающих.
Таким образом, меры ценности неприменимы тем очевиднее, чем менее детализированы, чем более обобщены условия их применения. Ничего, кроме аксиометрии, которая позволила бы нам объективно установить, что человек является «венцом творения», возникнуть не может. Он является разрешением адаптационной проблематики, существенно отличным от всех остальных в животном царстве, но это отличие чем-то «лучшим» в чисто инструментальном смысле стать не может. Нужно в критерии включить образцы неинструментальных ценностей, чтобы получить ответ, столь желанный для многих.
Об аксиометрии «случайно-начальной» здесь мы можем только упомянуть, потому что она, собственно, выходит за рамки биологии. Я напомню, что первый «начально-обязательный» ее тип, в общих чертах представленный выше, следует из утверждения, что генный алфавит «попросту дан» – то есть сомнению не подвергается. Аналогично можно утверждать, что не только развилки и зигзаги эволюционного процесса представляют собой перипетии, необязательные в каждой детали специационных воплощений, но также что сама «лексикография» и «синтаксическая» характеристика проверочной «артикуляционной» системы эволюции – то есть характеристика ДНК – является результатом случайных событий, результатом, который мог быть совершенно иным.
Быть может, мы фантазируем, потому что ничего такого как раз возникнуть-то и не могло; но пока мы этого не знаем, гипотезы иного содержания еще позволительны.
Как мы старались это показать, проверочный «артикуляционный потенциал» генов, построенных из ДНК – с технологической точки зрения – не только не бесконечны, но даже (в определенных границах!) равен возможностям человеческих технологий. Потому что гены не могут, например, реализовать энергетику вне химии и помимо белка. ДНК не может войти ни в одну из областей таких явлений, которые можно воплотить только при высоком давлении, высоких температурах, высоких степенях радиации. И т.д. О том же, что поле генной функциональности изначально ограничено полной замкнутостью, мы знаем очень хорошо. Аналогично сам этот исходный алфавит и его синтаксис могут быть подвержены сомнению в аспекте их единого космического возникновения. Может быть, другие начальные условия, как геологические, так и химические, создадут возможность для возникновения другого рода «артикуляционной аппаратуры» – какого-нибудь небелкового или не только белкового типа. На этот след можно выйти либо в лаборатории на Земле, либо же открыть эту возможность в процессе исследования небесных тел. Тогда биология окажется исследованием только определенной особой формы жизненных процессов. Разумеется, это приведет к новой релятивизации присущей ей аксиометрии. Потому что то, чего нельзя осмысленно оценивать с инструментальной точки зрения, раз оно является элементом совокупности нереализуемых генным образом конструкций, окажется пригодным для оценки в качестве реализованного иным генератором наследственных кодов, создающего другое поле, другое конфигуративное пространство решений задач гомеостаза. Но сегодня мы можем только отметить саму такую возможность, потому что ничего из подчиненной ей конкретики мы не знаем.
Ценности, названные нами «вторым видом», являются типичным явлением культуры[64], хорошо известным, например, антропологам как исследователям, которые практически весь свой труд посвящают их открытию и сравнению. Возникает вопрос: возможно ли в принципе обнаружить в биологии наличие аналогичных ценностей – и каким объективным способом? Так вот, вероятно, что принципиально это возможно. Однако эта программа поиска требует создания определенных предпосылок. Если бы было так, что все, что в организме относится к особенностям, даже в малейшей степени неадаптационным, и тем самым является местом энергичного приложения сил отсеивания, ценности второго вида не могли бы возникнуть в процессе эволюции.
Но если бы в действительности происходило именно так, то есть если бы жизненная среда не обнаруживала ни капли «нейтральности» по отношению по крайней мере к некоторым свойствам организма, процесс антропогенеза не поддался бы ограничению эволюционной схемой. Потому что в нем ex nihilo nihil fit[65]. Ведь должны же были как-то появиться зародыши таких механизмов, которые на более поздних стадиях антропогенеза обнаруживают свой ценностно-производный характер (во втором, неинструментальном значении). Эти механизмы из ничего возникнуть не могли, как не могли из ничего возникнуть мозг человека или крыло птицы: в предшественниках этих систем должны были присутствовать в зародыше черты, поддающиеся селекционному развитию. Так, например, по крайней мере вероятным является наличие в организмах свойств, которые не только и исключительно адаптационные. Наверняка эти свойства связаны с адаптационными и тем самым представляют собой их избыточность. Такие «надстройки» подвергаются протаскиванию через игольное ушко селекции благодаря тому, что их не отсеивает фильтр среды и что существует нечто такое, что им уже не нейтрально способствует. Это «благоприятствование» может выступать в форме обычного «бездейственно-статистического» генного дрейфа – в небольших популяциях. Но тогда свойства, проявившиеся в результате дрейфа, вообще не представляют собой субстрата, который что-либо «значил» функционально, это всего лишь какие-то придатки, инструментально безвредные и непригодные. Однако если бы эти свойства были выделены в результате полового отбора, может оказаться, что на правах критериев в нем участвуют – факторы «эстетической» природы. Их присутствие равно «открытию автономных ценностей» – на биологическом пространстве. Гипотезы подобного рода уже выдвигались, хотя и проговаривались несколько иначе. И это понятно. Мы, возможно, можем обнаружить благодаря инструментальной аксиометрии, что «ни к чему не годны» некие такие свойства, как особенно красивое «брачное» оперение птиц. Потому что простую функцию сигнализирования, способствуя половым контактам, может выполнять значительно более скромно разработанная, «менее эстетизированная» узорная фактура такого оперения. Если бы можно было окончательно доказать его информационную избыточность, ту, которая уже ни самой сигнализации (полового партнера) не служит, и не представляет собой излишества, направленной против уровня «шумов» окружающей среды, ни, наконец, не помогает в специфике своей узнаваемости сигналу (чтобы было можно его отличить от всех других аналогичных сигналов, какими пользуются различные виды в той же окружающей среде) – этот остаток следовало бы признать результатом таких «эстетических решений», которые принимают половые партнеры. Поскольку тогда данный образец выделялся бы также и по внесигнализационной причине – потому что «нравится».
Конечно: совершенно законным образом биологии не удастся это постулировать – собственно говоря, никогда. Поскольку все, что можно обнаружить, представляет собой неадаптационную избыточность какой-нибудь информации. Причины, по которым именно она получает привилегию в случаях, предоставляемых половым отбором, наверное, навсегда должны остаться тайной в их «познавательном» аспекте. И только мышление по аналогии, экстраполирующее головокружительным с точки зрения метода образом с человека на другие организмы, позволяет приписать эту избыточность – не только и не просто характера, инструментально невосприимчивого, но на заполнение этой «адаптационной пустоты» – названием «эстетические критерии», какое якобы могли применить некие птицы (а также и какие-нибудь ящерицы, например), когда они готовятся спариваться. Однако, чтобы обнаружить то, что является инструментально излишним в информации, которой располагает организм, необходимо для начала с максимальной точностью определить границы применяемости всей информации внутри организма. То есть «открытия ценностей второго вида» могут быть только производной – и то при определении названия ненадежным – основательного укоренения инструментальной аксиометрии гомеостаза, каковое искомое состояние отстоит от нас на неизвестное количество поколений биологов.
V. Аксиометрия прогресса
Слово «прогресс» означает добавление определенных функций, если его используют в биологии. Правда, не всегда: можно ведь говорить о том, что болезнь в организме «прогрессирует». Но вообще «прогресс» означает состояние, несколько лучшее по сравнению с предыдущим. Кумулятивная красноречивость пути, какой эволюция прошла от клетки до человека, представляется неотразимой, будучи выражением прогресса, наблюдаемого на этом пространстве. Но если мы попробуем применить к этому выдающемуся достижению аксиометрические действия, то столкнемся с непреодолимыми трудностями.
Мы их не ощущаем, занимаясь компаративизмом элементов и функций организма – в отдельности. Различные эволюционные решения «проблем» видения, слышания, движения крови, перемещения, создания «образа мира» как его модели в нервной системе – возможно расположить по параметрам нарастающих функций. Как обычно, когда у нас есть цель, поставленная в виде определенной задачи, формулировка технологической оценки не сталкивается с серьезной дилеммой.
Могло бы показаться, что результаты подобных сравнений достаточно перенести на отдельные формы организма, отмеченные на эволюционном древе, чтобы установить, в какой степени они не достигают – параметрически – отметок оптимизации на нашей шкале. Но измерение сразу оказывается бессмыслицей, потому что, как не являются лучшим увеличительным стеклом для часовщика микроскоп и лучшей автомобильной фарой – морской маяк, так не был бы глаз орла «лучшим» глазом мухи и «более прогрессивным» не стал бы солитер, обретший органы зрения.
Фиаско этого метода ориентирует в сторону компаративизма организмов в целом как гомеостатов. Но по теории лучший гомеостат – это не наиболее крупный или обладающий наибольшим количеством конструируемых датчиков (включая и те, что могут, например, обнаруживать переменное свечение каких-нибудь звезд), а также – и не тот, что построен наиболее гармоническим или наиболее сложным способом, не является им также гомеостат, наиболее невероятный термодинамически, но лучший гомеостат – попросту такой, что самоконсервируется наиболее надежно.
Гомеостатическая задача неодинаково трудна в различных средах как зависящая от разного качества и уровня их «шумов». Не представляется возможным все земные среды распределить в очередности, согласно тому, как гомеостаз в них становится все более трудным, потому что некоторые виды помех, присутствующие в одной среде, создают проблемы для гомеостатического решения иные, чем в другой; поэтому следовало бы скорее ввести понятие «гомеостатического минимума» для данной среды, чтобы при сравнении из него исходить. В свою очередь, можно было бы также создать понятие «обобщенного минимума» как потенциала выживания в двух, трех средах или в еще большем количестве различных сред (на суше, в воде и в воздухе). Конечно, экологическая классификация различает много локальных ниш в окружении, с точки зрения среды, тождественном (адаптация в прибрежных отмелях совершенно непохожа на адаптацию в морских глубинах). Несмотря на это, концепция «минимального гомеостата» из одной среды, а также «обобщенного» для нескольких сред могла бы быть, если бы эволюционные ходы осуществлялись неким образом параллельно к этим образцам. Однако это не так, раз неоднократно одну и ту же экономическую нишу заселяют организмы с радикально непохожим строением. Критерием отличия, устанавливающим степень конструктивной «прогрессивности», не может быть соответствующая теорема о разнообразии (которая гласит, что регулятор должен обладать разнообразием, достаточным для удвоения вариантов состояния среды). Эта теорема аксиометрически предполагает то, что регулирующий процесс – в нашем случае гомеостаз – должен протекать непрерывно. Потому что приостановка жизненных функций представляет собой – согласно этой теореме – проявление гомеостатической ненадежности. Но как раз часто бывает так, что эта приостановка жизненных процессов является обратимой. В этом явлении для нас обнаруживается фортель, или выкрутас, благодаря которому гомеостат для данной среды как бы субминимален, поскольку обитает в этой среде и вместо того чтобы противопоставлять разнообразие – разнообразию, на некоторое время перестает быть гомеостатом. Технолог не может оценить такой маневр отрицательно, потому что сам был бы рад применить этот фортель. Если самолет попадает в аварию, то для него хорошо бы было хоть на миг получить «форму выживаемости», например, приземляясь на парашюте; то же, что так не происходит, обусловлено техническими сложностями проекта, а не технологическими указаниями осуществления процесса. Действительно: человека, который в тяжелые времена, вместо того чтобы бороться с трудностями вместе с современниками, прячется в холодильник, чтобы там в состоянии «обратимой смерти» эти времена переждать – такого человека легко назвать оппортунистом. Но речь также идет об оценке поведения в сопоставлении с культурными нормами, которое не совпадает с инструментальной оценкой. Ведь, как говорится в Писании, живой заяц лучше дохлого льва.
Поскольку не существует такого организма, который бы смог справиться со всеми возможными помехами, аварийная способность обратимого умирания стала бы благом для всех вообще форм жизни, и если эволюция не реализовала ее повсеместно, то из-за огромных трудностей, возникающих при решении этой задачи, на которую покушаются постоянно медицина с биологией. (Искусственная гипотермия имеет своим аналогом естественный зимний сон ряда млекопитающих, но нет природного аналога для обратимой смерти, произведенной заморозкой, о которой мечтает биотехнолог.)
Итак, эволюция создает «субминимальные» гомеостаты, но производит также и гомеостаты «избыточные» – их, как правило, называют «прогрессивными» формами. Ведь эволюция представляет собой игру, усложняющуюся в ходе самой себя, в том числе, и благодаря тому, что правила этой игры, вначале ограниченные отношениями между организмами и средой, обрастают правилами, возникающими из отношений между организмами (одного, а потом и разных видов). Задачи передвижения достаточно просты, когда инфузорию-вегетарианца преследует инфузория-хищник, и они усложняются, когда лев гонит антилопу. Но обе эти задачи попросту несравниваемы; они также не годятся для сравнения, если льва с антилопой мы заменим щукой и лещом. Все это – решения гомеостатических задач для неодинаково избыточных уровней гомеостаза.
Если можно так сказать, эволюционный прогресс, будучи реальным, не является рациональным – с любой технологической точки зрения, ориентированной на гомеостаз в живой природе. Потому что технолог считает, что поставленную задачу следует решать наиболее простым способом, не множа сверх необходимости «конструктивных состояний». Если мы находимся в Европе, а наша цель расположена в Америке, то, разумеется, любое транспортное средство, которое переносит нас из Европы в Америку быстрее, чем использовавшееся ранее, является решением транспортной проблемы как рациональным, так и более прогрессивным. Потому что недостижимым идеалом для передвижения является мгновенное перемещение, то есть такое, которое вообще не нуждается во времени, и оно венчает шкалу усовершенствований. Но если задача состоит в том, чтобы создать гомеостат, то нет причины, ради которой следовало бы этот гомеостат все более и более усложнять; если бы было так, что увеличение сложности приближало бы нас к упомянутому выше пределу шкалы, который представляет собой «идеальный гомеостат», то усложняющие действия были бы оправданы усилением гомеостатических свойств и приближали бы к этому совершенному состоянию, заслуживая тем самым технологического одобрения, и таким образом эти действия оказались бы подчинены выводимой из технологии инструментальной аксиометрии. Но не так все происходит. Потому что ложно утверждение, что якобы высшие организмы как гомеостаты действительно лучше функционируют, чем низшие, и неправда, что увеличение сложности обозначало бы прогресс в направлении «идеального гомеостата». Разница между муравьем и антилопой – это разница между шашками и шахматами, а не между велосипедом и самолетом. Потому что последняя является разницей между функциями, в принципе предназначенными для одной и той же цели, которые просто разыгрываются на неодинаковом уровне сложности. В целом эволюционный прогресс, рассматриваемый на примере организмов, сводится к внедрению все большего количества элементов в системы, стремящиеся к стабилизации; а поскольку задачи, которые для этого приходится решать, в аспектах энергетически-материальном, регуляторно-локальном и направляюще-целостном становятся все более сложными, как об этом свидетельствует наше еще очень поверхностное знание теории регулирования и динамического программирования, то разница между информацией, заключенной в муравье, и, соответственно, в антилопе, – физически измерима, но не может быть основанием для технологической аксиометрии. Ни муравей, увеличенный до размеров антилопы, ни антилопа, «микроминиатюризованная» до муравья, не могли бы функционировать. Когда мы сравниваем животных с приблизительно одинаковой схемой строения – например, колибри с альбатросом, – то они оказываются различными решениями задачи полета; альбатрос является планеристом на дальние расстояния, а колибри – порхающей птичкой, с точки зрения параметров полета близкой к крупным насекомым. Необоснованность оценок, выставляемых таким разным организмам при их сравнении, приводит к тому, что – скорее всего бессознательно – апологет прогресса в эволюции использует в подтверждение своей гипотезы аргументы ad hominem. Так, например, Дж. Гексли противопоставляет орла и солитера, призывая читателя представить себе огромный «прогресс», различающий две эти формы. Однако в какие критические инстанции направлен этот призыв? Только наши эстетические критерии позволяют нам представлять бытие орла – прекрасным и героическим, а солитера – оппортунистическим и отвратительным. Они, однако, не являются инструментальными ценностями. Кроме того, высказывание Гексли по умолчанию включает некое особенное значение, в области техники не существующее. Потому что в технике нельзя сказать, что электрификация миллионного города более прогрессивна, чем электрификация поселка – или что регулировка движения на крупной железнодорожной магистрали более прогрессивна, чем на обычной железной дороге. Первые задачи более трудные, чем вторые, только и всего. Невероятно, чтобы кто-нибудь нас спросил: «Крупной или средней железнодорожной сетью ты хотел бы быть?» Потому что нам бы такой вопрос показался бессмысленным. Но можно спросить: «Кем бы ты хотел быть – орлом или солитером?» – и хотя эмпирически это тоже бессмыслица, любой, считая, что он понимает суть вопроса, выбирает «ситуацию орла», не потому что она как бы «объективно лучше», чем ситуация солитера – об этом никто ничего не знает, – но потому, что, как он считает, «орлиная ситуация» как-то так ему экзистенциально ближе. Таким образом, скрытым подтекстом далеко не одного аргумента в пользу эволюционного прогресса является тезис: «Чем высшим по уровню эволюции животным ты являешься, тем это приятнее (или: достойнее, интереснее, разнообразнее по опыту и т.д.)». На степени убедительности подобных аргументов можно не останавливаться.
Изменение условий среды является тем же самым, что и изменение правил игры. Фактором же, способствовавшим прогрессу цефализации, или, в более общем смысле, «личному потенциалу обучаемости» организмов – было систематическое отставание максимального темпа обучения, на который генотип способен, от темпа изменений окружающей среды. Причем в силу вещей, чем длиннее цикл жизни особи, тем медленнее должен быть темп «усвоения знаний хромосомами». Потому что «квантом» урока является отдельный проход организмов через среду. Упрощенно дилемма адаптации представляется таким образом: как создать регулятор, который бы справился с актуально протекающей игрой, а одновременно – с любым возможно значительным и возможно быстрым изменением ее правил? На этот вопрос эволюция давала конструктивно разнообразные ответы. Во-первых, такой: если изменение правил значительное и внезапное, необходимо временно выйти из игры – в «пережидательном виде». Однако эта тактика предполагает возврат – через некоторое время – начальных условий (игры, которую организм вести умеет). Потом такой: следует максимализовать предпрограммное разнообразие регулятора и само это предпрограммирование сделать эволюционно пластичным. И наконец: следует отказаться от предпрограммирования регулятора, если только это возможно, а зато снабдить регулятор потенциалом самопрограммирования на основе обучения.
На практике «ответы» в виде организмов «смешанны». Первый ответ охватывает класс «переживательных» решений. Этот ответ был дан раньше других, потому что состояние обратимого гомеостаза тем достижимее, чем проще гомеостат.
Второй ответ охватывает класс решений, представленных насекомыми. Потому что насекомые разыгрывают огромное количество предпрограммных игр, а это предпрограммирование стабилизировалось в формах, проверенных многомиллионными прохождениями через сито окружающей среды.
Третий ответ охватывает класс решений, типично цефализированных. Третье решение является безальтернативно лучшим, чем второе, потому что между ними возможны самые разнообразные компромиссы. Первое же решение остается в своем роде совершенством, непревзойденным последующими. Зимняя спячка млекопитающих есть некоторое к нему приближение.
Когда сравнивают насекомых с формами высших животных, то утверждают часто, что это низшие формы, в которых виден некоторый эволюционный успех. Но успех и прогресс – это разные вещи.
Насекомые существуют несколько сотен миллионов лет. Одни насекомые строят подземные города, другие выращивают определенные растения для собственного пропитания и «одомашнивают» животных (других насекомых); это единственная животная форма, которая создала простой, но эффективный язык для инструментальных договоренностей (пчелы), и это язык наследственный. Видов их в четыре раза больше, чем видов остальных животных вместе взятых. Их можно обнаружить в любой земной среде за исключением океана. Ни одна из высших форм, появившихся значительно позднее, не вытеснила насекомых из их экологических ниш. За это время планета успела пройти все характерные для нее фазы случайных осцилляций. Горы вздымались и рушились, пустыни превращались в джунгли, а джунгли – в пустыни, высыхали гигантские болота, что привело к гибели ящеров, проходили ледниковые эпохи, замерзали некогда тропические экваториальные территории, изменялась флора целых континентов – а насекомые прошли невредимыми через все эти сита окружающей среды. В конце концов появился человек с технологией производства инсектицидов. За короткое время насекомые приспособились и к нему, и к его ядам. Итак, налицо успех, но он не свидетельствует о «прогрессивности» их строения. Однако если прогрессивность их строения является чем-то иным, нежели оптимизацией выживаемости, характеризующейся вариантностью для многочисленных сред обитания, то гомеостатических критериев для ее измерения не существует. Насекомые по сути не удовлетворяют тому условию «прогрессивности», которое, если следовать Гексли, лежит в основе возможности постоянного эволюционирования. (Данная форма не только должна быть оптимально приспособлена, но, кроме того, она должна «пропускать» к высшим формам.) Легко заметить, что вся неясность этого определения сосредоточена вокруг обоснования подобной «обязанности». Аналогом эволюционной ситуации в науке будет ситуация эмпирической теории, которая должна не только предсказывать факты, но и иметь свойство опровержимости – то есть должны быть возможны такие факты, которые фальсифицируют теорию.
Однако если оказывается, что теория по-прежнему эффективна в предвидении, то она обретает все новые подтверждения в фактах, а если не обнаруживаются противоречащие ей факты, то со временем мы признаем эту теорию блестящей. По крайней мере мы не считаем, что обнаруженное в этой теории отсутствие необходимости ее перерабатывать и изменять плохо о ней свидетельствует. Наоборот, чем дольше, чем на большем количестве фактов, чем в большем промежутке времени и пространства она верна, тем она лучше.
Можно сказать, что эти отношения теории – «внешние», то есть касающиеся отношений с реальным миром, с окружением; мы оцениваем теорию согласно особенностям этих отношений. Также возможна и другая оценка – ее внутренних особенностей (обозначенная применяемыми нами критериями структурной простоты, логических отношений следования и т.д.).
И если теперь нам кто-то предложит совсем иную теорию, значительно более сложную внутренне, которая в области предсказаний может то же, что и прежняя, то мы никогда не признаем новую «более прогрессивной» – лишь на основании того, насколько она более искусна конструктивно, насколько в ней больше изысканности, математического искусства вложено в ее построение!
Потому что теорию мы оцениваем в основном по ее способности предсказания; а чем способность предсказания является в науке, тем в эволюции является способность выживать. Следовательно, ни «возвышенная радость», которую животное с большим объемом мозга получает от жизни, ни совершенно исключительная усложненность его структуры, ни продуманность регуляторных решений его тела не дают оснований для подобной инструментальной оценки, которая благодаря этим состояниям превозносила бы млекопитающее в сравнении с насекомым. Мы, конечно, можем применить другую оценку: потому что в принципе возможен компаративизм «по уровню сложности». Но тогда самая высокая оценка – самой большой сложности – обусловлена выбранными нами принципами, которые не являются инструментальными. Потому что, прежде всего мы обязаны признать, что то, что труднее создать, именно этим как раз и заслуживает высшей оценки. Другими словами, тогда оказывается, что вероятность произвольно взятого состояния обратно пропорциональна его ценности. Но почему? Неизвестно.
Игра с Природой, которую ведут насекомые, не отличается от игры с Природой, которую ведем мы, более низкой результативностью, потому что это неправда. Вид, просуществовавший сотни миллионов лет, уже не должен так «показывать себя» в смысле выживания, как вид, насчитывающий еще только шестьсот тысяч лет. Первый уже сдал экзамены; второй к ним еще только приступает. Без сомнения, насекомые находятся ближе к «гомеостатическому минимуму», чем мы. Их решения проще; эти решения оказались, что и говорить, надежными. Является ли цефализирующее решение более прогрессивным, поскольку оно лучше, – вот вопрос, над которым стоило бы задуматься.
Постулат сохранения постоянной пластичности относителен. Он соотносится с совокупностью возможных помех в процессе гомеостаза. Если возникнет форма, нечувствительная к любым препятствующим возможностям, то уже «лучшей», чем она, не возникнет; может быть только другая, которая иначе решает принципиально ту же самую задачу.
Но действительно ли не подверглась изменению сама эта задача? Не добавила ли к ней цивилизация новых условий решения, которые частично противоречат установленным процессом эволюции? Когда, к примеру, цивилизация стремится к минимизации смертности особей, то тем самым она обнаруживает некий аналог «инженерной экономичности», чуждой эволюционной деятельности, поскольку эволюция нисколько не минимизирует фактора индивидуальной смертности; сохранение вида представляется в ней главенствующей задачей по отношению к сохранению индивидуумов, а в свою очередь, сохранение, то есть продолжение самого биосферного процесса – задачей еще более высокого уровня. Всю эту иерархию цивилизация пытается изменить. Все это правда, но ведь и компаративизм мы можем применять только там, где речь идет об аналогичных задачах. Если летающая форма не является автоматически лучшей, чем наземная, тем, что способна летать, то форма, организующая космические полеты, не является тем самым автоматически лучшей, раз она может что-то, чего никакой другой вид до сей поры не смог. Потому-то не на основании избыточности определенных решений, но прежде всего сравнивая реализацию «задачи-минимум», надлежит сравнивать организмы.
Лейтмотивом теории эволюционного прогресса является тезис о безусловном превосходстве цефалического решения над всеми прочими. Наращение массы нервной ткани, отмечаемое в диахронии палеонтологических протоколов, действительно представляется подтверждением универсальной пригодности мозга, и одновременно – адаптационным преимуществом животных, обладающих большим мозгом, чем другие. Но что, собственно, принесло дельфину наличие у него мозга такого исключительного размера, что его можно сравнить даже с мозгом высших? Удачное соседство по экологической нише с акулами, несомненными «глупцами» – и ничего более. В процессе эволюции действительно необходимо «сначала создать рыбу», затем «превратить ее в пресмыкающееся», от него же дорога к млекопитающим – «только сквозь змеи ведет» и т.д. А то, что часть эволюционной массы организмов застревает «по пути» в поглощающих экранах, решение, наиболее совершенное в нейронном аспекте – следовательно, антропогенетическое – и по сути своей самое сложное как наименее вероятное. Но высшая гомеостатическая ценность этого решения требует отдельного доказательства, поскольку иначе мы попадаем в circulus in explicando[66]: разум лучше всего, потому что к нему самый долгий путь, а путь самый долгий, потому что он лучше всего. То, что разум создал культуру, стоит особняком. Мы не можем оценивать этого имманентно: в рамках биологии позволительно применять только биологические критерии функциональности. Должно быть одно из двух: или разум превосходит в автоконсервационном ракурсе – гомеостазы – в масштабе всех эволюционных решений, или он есть только одно из многих решений, не имеющее универсальной ценности.
Пока еще все происходит так, что растения прожили бы без животных, но не животные без растений. Это касается и человека. Пока еще предельная амплитуда помех, которую бы пережили низшие формы, больше, чем та, которую перенесли бы высшие – включая человека. Потому что примитивные организмы, самые живучие, не погибли бы ни в результате атомной войны, ни из-за взрыва поблизости сверхновой, ни в результате многих других возможных катаклизмов космического или планетарного масштаба, в результате которых цивилизация бы погибла. Правда, разум позволяет нам это неравенство постичь, и таким образом соответственно сосредоточить усилия цивилизации – но какими мерками можно измерить ценность диагностического таланта, особенно когда это, может быть, талант тростника Паскаля? И это тем более что оптимализация функциональности, эволюционно лидирующей, всегда соотносима с состоянием равновесия системы в целом, достигнутого в биоценозе. Так много прежде говорили о «клыках и когтях» эволюции, что забыли о совершенно ином ее аспекте, о том, который саму форму – слишком результативно действующую хищническим образом, уничтожившую все потенциальные жертвы – приводит к гибели. Это хорошо видно на примере эволюции паразитов: молодых с точки зрения эволюции паразитов можно узнать по тому, что они «слишком результативны» и кормильцев своих убивают, чем впоследствии создают угрозу себе. Поэтому эволюционно «старые» паразиты стремятся к неубийственному балансу со своими кормильцами. Но это «стремление» попросту является результатом эволюционного исчезновения форм, слишком исключительных в своих автоконсервационных усилиях, слишком уж ограниченными именно этими стараниями – в их случае имеющими преходящее значение. Форма, побеждающая всех в конкуренции, тем самым нарушает экологический баланс, и вместо того, чтобы превратиться в совершенный гомеостат, она становится гомеостатом самоуничтожающимся. Поэтому, как известно, «эволюционно искушенные» паразиты обнаруживают такой степени «сдержанность», что когда их одновременно окажется множество внутри одного кормильца, они его отчасти «щадят». Но то, что можно наблюдать в результате длительных временных серий как неизбежный результат процесса, в чисто физическом понимании (и что есть равновесие, которое одновременно является критерием сингулярных гомеостатических функций видовых форм и динамическим состоянием, способным к дальнейшим усложняющим поискам только при условии сохранения общесистемной устойчивости) представляет собой одну большую регулирующую автоматику, которую так называемые разумные действия скорее нарушают и уничтожают, чем в состоянии поддержать. Потому что, хотя спасение биосферы и в интересах человека, понимаемых инструментально, акция эта не слишком хорошо ему удается – по многим фронтам. Это значит, что от момента появления разума как инструмента гомеостаза до его обезвреживания в смысле ликвидации угрозы самому себе путь цивилизации еще очень долог. Конечно, разум может стать окончательно независимым от процессов биосферы, и, отданная на его милость, она могла бы просуществовать, только если ему этого захочется по каким-либо гуманным, а не инструментальным соображениям. Но, говоря об этом, мы имеем в виду какое-то непомерно отдаленное будущее, предполагаемое состояние которого ведь не может быть мерой вещей, происходящих сейчас.
Условие, иногда implicite, иногда explicite сформулированное в контексте утверждения тезиса о прогрессе эволюции, таково, что антропогенезис не имеет преходящего характера. Критерий эволюционной прогрессивности, как его четко обозначил Дж. Гексли, охватывает два аспекта: означает адаптацию, оптимальную на данный момент, и одновременно «дальше» – к следующим решениям – пропускающую процесс эволюции. Но человек должен быть «заключительной» формой, экраном, уже совсем непроницаемым для эволюции; по крайней мере это стараются нам доказать утверждением, что не существует лучшего инструмента для приспосабливаемости, чем его разум. Но с чисто организационной, статистической, а также адаптационной точек зрения, устройства, которые замещают биологические формы и создают некий монолитный, автономный «планетарный гомеостат» – представляют собой решение более основательное, как и более функциональное, чем человеческая цивилизация. Поиск среди арсенала эволюционных критериев аргумента в пользу более значительной ценности цивилизации по сравнению с гомеостазом механических устройств напрасен: таких инструментальных критериев нет. Что мы сделаем, если кибернетические машины заявят нам, что они являются «следующей ступенью эволюции»? Или принцип «пропускаемости» как показатель прогресса нелокален, и тогда на такое dictum[67] машин нам придется собирать манатки, или же только локален, и тогда оказывается, что мы объявили автоапологию такого рода, что она метит на «общий закон» системы, которая нас создала. Как мы видим, установление верховной, как бы ультимативной ценности разума является таким самовосхваляющим действием, которое может оказаться обоюдоострым. Потому что в соревновании чисто инструментальных функций мы можем проиграть, и поэтому мы не должны признавать достаточным – эволюционно-инструментальное обоснование культуры, а признать ее недоказуемую автономную ценность. Конечно, машины, претендующие на роль наших самых совершенных последователей, такое действие будут рассматривать как некую отчаянную попытку со стороны человека; однако дальнейшая дискуссия с ними, наверное, уже выходит за рамки интересующей нас темы.
Ригоризм нашей оценки разума может выглядеть как попытка отрицания ценностей, сосредоточенных в «психозоической кульминации». Однако он строго следует из принятых принципов – «обратимой» и экспериментальной аксиометрии. С точки зрения этой аксиометрии жизнь есть самосохраняемая системная реакция, неуничтожимая настолько, насколько это физически возможно. Эта неуничтожимость равна гомеостатическому минимуму, ограниченному окружающей средой до амплитуды условий биосферы. Возможная прочность отдельных гомеостатов, как их индивидуальная долговечность, стремящаяся как бы к – практически недостижимой – границе бессмертия, в оценке свой ничем не отличима от варианта, когда устойчивость процесса осуществляется благодаря частому его обновлению (рассматриваемому в качестве «метода однодневки»). Таким же образом экспансивный характер жизни, исходящей из среды во все стороны, можно оценивать только по возрастающей сопротивляемости помехам, в то время как сама эта экспансивность никакой ценностью не является, поскольку есть подобие увеличения тестов на сопротивляемость. То есть так же, как и в технологии об инструментальной ценности объекта нас уведомляет результат испытания на прочность, а само это испытание в его техническом воплощении подчиняется аксиометрии, определяемой теорией измерений. Таким образом, совокупность манипуляций, из которых состоит тест, оценивается с точки зрения проявленной результативности обнаружения таких свойств исследуемого (по мере возрастания), какие нам нужны. Итак, в технологии тест соотнесен с целью, ради которой проводится тестирование, в биологии же «все на тестах заканчивается»: потому что это положение вещей обусловлено автоконсервационным принципом гомеостаза. Если бы продукты эволюции обнаруживали прогрессирующий рост функциональности в качестве автоконсервации в условиях постоянно возрастающего уровня шумов, то увеличение сложности объяснялось бы чисто инструментально: поскольку возникала бы пропорция между разнообразием гомеостаза и разнообразием окружающей среды, и это все для того же самого, в принципе, гомеостатического минимума. Но подобная пропорциональность только сосуществует с другими показателями биоэволюционной характеристики, и эта характеристика к ней несводима.
Культура является отдельной и исключительной формой адаптации, во-первых, потому что ее создает другой, ненаследственный канал управления гомеостазом (канал, позволяющий осуществить внехромосомное кумулятивное обучение), а во-вторых, потому, что – в противоположность биоэволюционному изменению – изменение в культуре принципиально обратимо. Это видно по тому, что уничтожение культуры, какими бы факторами оно ни было вызвано, не вредит биологии человека, но как бы возвращает его к исходной точке социогенеза (разумеется – только в определенных рамках, поскольку тотальная дословно гибель культуры исторически была явлением редким, и лишь определенные разумные действия могут – уничтожая ее при этом – включаться в лишенную культурных покровов, чисто биологическую, то есть обусловленную одноканально, только наследственностью, эволюционную характеристику человека). Хотя здесь это не совсем к месту, но следует добавить, что человеческие усилия были направлены на то, чтобы сделать культуру – вот именно, что необратимым феноменом, в упомянутом понимании, и по-прежнему недостижимость этой цели, по мере ее осознания, признается особой слабостью культуры. Но это явление нельзя оценивать по типично эволюционным критериям. Закономерности развития культуры не являются биоэволюционными закономерностями, поэтому от эволюции ничего нельзя добиться относительно культурных обязанностей, как и наоборот: невозможно примерять на эволюцию культурные критерии. Из этого следует, что точка, где процесс эволюции выходит за пределы свойственной ему моноселекционной (поскольку только биологической) стохастики, или «антропогенетический locus[68] эволюции», не может представлять собой верх шкалы ценностей, какой пользуется биолог-аксиометр. Потому что то, для чего существуют свойства этой точки, уже неизмеримо по шкале биологических ценностей. Ведь это точка, где сама упомянутая шкала подвергается переопределению: здесь биология оценивается с точки зрения культуры. Однако эта оценка не обязательно имеет инструментальный характер. Таким образом, мы не высказываем противоречия, то говоря, что «нельзя к эволюции применять критерии культуры», а то, что «биология оценивается с точки зрения культуры». Потому что первая «невозможность» означает отсутствие точки, внешней по отношению и к культуре, и к биологии одновременно, а вторая «возможность» – оценку биологии, возникающую в недрах культуры, и тем самым – не полностью эмпирическую. Следовательно, приписывание разуму главенствующей ценности, или значение, которое мы придаем шопенгауэровскому principium individuationis[69], который реализуется индивидуально, или стремление к бессмертию, наравне с оценкой человеческого стремления к «ультимативной определенности» познавательных установок, до «понимания мира» – должны обладать по отношению к эволюционным процессам случайным характером. Эта непредсказуемость касается исключительно оценок, а не наблюдаемых фактов. Эти факты позволяют оценить, в какой степени те или иные черты эволюционной динамики исходно обозначают те или другие зародыши культурной деятельности человека (это принципиально стохастическое обозначение, сопровождаемое сильной неопределенностью поздних результатов). Но эта стохастика по своей характеристике не является «хорошей» или «плохой», не могут также быть «хорошими» или «плохими» ее показательные результаты, в произвольном внегомеостатическом смысле. Даже если бы всевозможные варианты разума были эквифинальными состояниями многочисленных планетарных биоэволюций, то и тогда оценка каждой из этих биоэволюций, составленная представлением ее «разумного итога», обладает характером суждения, высказанного на основании произвольной точки зрения. Даже если бы весь Космос трещал по швам под напором толп разумных созданий, это никоим образом не узаконило бы какой бы то ни было оценки процессов, приведших к этому состоянию. Жизнь разного рода способами воплощает гомеостатические минимумы и гомеостатические избыточности, в каждом случае демонстрируя определенную функцию. Мы можем называть прогрессивным реальный рост различных функций, происходящий по мере продвижения по ветвям древа эволюции. Однако трудно представить, чтобы существовали метры, позволяющие измерить, сколько инструментария возникнет между биогенетическим началом и психозоическим финалом эволюции, поскольку там, где нет единого прогрессивного процесса, но скорее их непомерное множество, невозможно однозначно говорить о ценности.