Фамилию Виктору придумала не пойми какую – Франкенштейн.
Кто это? Что это? Для кого это? Что она хотела сказать? Неясно. Кому интересны бредни девицы про пошивку покойников? Когда вокруг конец света, всё гибнет, багровые закаты, трупы под Ватерлоо ещё свежи, короны и троны трясутся, толпы голодных мечутся по континенту, колокола звонят, все нежные мечты пожухли… К чему эта девочкина писанина про очередного папу Карло и схваченного на живую нитку Буратино?..
А чем закончилось?
Кто помнит Перси Шелли? Кто перечитывает Байрона? Кому он нужен? Кто трепещет перед титанами? А идея трепетной восторженной девушки сейчас кормит, поит, лечит, одевает, оплачивает закладные сотням тысяч наших современников. И даёт утешение и развлечение (сейчас это одно и то же) миллионам, не сказать миллиардам.
Вот стартап так стартап! Вот прорыв в условиях тифозного армагеддона так прорыв!
Ну и закончил под общее пение:
– Слушайте баб, они сердцем чуют, где бабки, не подведут, выведут! А на красный туман внимания можно не обращать, другого не будет!
И керосиновую лампу одним дыханием, значит, погасил, мерзко улыбаясь будущему.
Дмитриев-Мамонов
В писательском труде, как мне кажется, должен быть некоторый поворотный момент. От историй и басен к философии и мозговому труду.
Вот возьмём, к примеру говоря, русского литератора Фёдора Ивановича Дмитриева-Мамонова. Прекрасная семья была у писателя. Родной дядя тайно венчан на сестре царицы Анны Иоанновны, Прасковье Иоанновне. Троюродный племянник – фаворит Екатерины Великой. Сам женился удачно, приданое три дня учитывали по списку. Прекрасный такой московский барин-литератор, которому не надо было заботиться о хлебе насущном, не обременённый нищими родичами, здоровый, румяный. Приятно посмотреть было.
16 сентября 1771 года в Москве вспыхнул знаменитый чумной бунт. Москвичи осадили Чудов монастырь, чтобы убить наконец архиепископа Амвросия. Писатель Дмитриев-Мамонов с двумя слугами бросился спасать обречённого архиепископа. Прокладывал себе путь шпагой и пистолетами. Получил камнем в голову, упал и попал под ноги восставшим москвичам.
Сначала думали, что всё… Не встанет. Но, к счастью, выжил. Архиепископа фундаментальные москвичи растерзали, конечно, а вот Фёдора Ивановича не успели.
После героического поступка, камня в голову и нравственного потрясения Фёдор Иванович начал немного чудить. Выпускал афиши странного содержания, звал всех к себе домой, чтобы показать «для любования всем некое чудо». Сама императрица Екатерина Алексеевна заинтересовалась, послала московскому главнокомандующему приказ: афиши запретить, в дом к писателю никого не пускать, однако женская природа слаба: «Уточните же скорее, что же у него в доме есть, что он обещается показать, и тайно рапортуйте на моё имя».
Показ чуда отменили. Литератор не угомонился и издал ещё одну афишу, в которой объявлял о сочинении им новой системы мира. Попутно терзал своих крепостных, требуя от них понимания. Крепостные пустились в бега. Екатерина Великая ещё раз обратила внимание на автора концепции, и тут уже автору пришлось некоторое время скрываться от полиции в лесах.
Вплоть до установления над ним опеки в 1779 году автор куролесил до упора. Но литературные труды не оставлял.
И что характерно: до удара камнем в лоб писал Дмитриев-Мамонов «Правила, по которым всякий офицер следуя военную службу с удовольствием продолжить может», «Любовь Психеи и Купидона». А после удара камнем из-под пера Фёдора Ивановича начали выходить сочинения «Хронология», «Дворянин-философ». Кроме того, публично объявил себя сторонником теории Николая Коперника. Которую, впрочем, вскоре у себя в деревне с блеском опроверг.
Должен быть у писателя какой-то поворотный момент в биографии. Какая-то мелочь должна случиться, чтобы к Копернику человек обратился, к крестьянам потянулся.
Толстой и Ломброзо
Лев Николаевич Толстой очень любил плавать.
И жизнь он понимал как никто другой.
Приехал к нему Чехов, и Лев Николаевич сразу потащил его в воду. Первый серьезный разговор про жизнь и смысл ея у Толстого и Чехова произошел в воде. Оба стояли по горло в воде и говорили, говорили.
А Чехов конфузится свидетелей, пенсне все поправляет, но возражает, конечно, среди кувшинок. Ряска у берега плещется. Карасики, плотвички снуют. Пескарик глупенький в палец ноги Льва Николаевича ткнулся, но не отвлёк гения. Солнышко высоко-высоко. Ракита склонилась над прудом, наглядеться-наплакаться на себя не может. Корова вышла из зарослей, посмотрела и жевать траву перестала. Выбежала баба дородная с хворостиной и по бокам сытым корову несильно вразумляет. Корова со вздохом поворотилась, и мычание разнеслось окрест, густое, сметанное, летнее.
Потом граф и доктор, оступаясь и конфузясь (доктор чуть более, граф же чуть менее), по мокрой траве из пруда стали выходить, что тебе нимфы, рекомые иначе озерные девы. Потом пили чай, и Толстой, привычно оттопырив мизинец, изящно держал чашку над кремовым блюдцем и говорил, что Чехов жизни совсем не знает, не понимает жизни и боится её. Свидетели чайного разговора смиренно стояли под верандой в тени черёмухи.
И Чезаре Ломброзо к Толстому приезжал, чтобы презентовать свою коллекцию преступных типов личностей.
Про дегенератов Толстой слушал очень внимательно, переспрашивал про вырождение инстинктов, записал в книжечку серебряным карандашиком определения кое-какие.
А потом спросил у воодушевлённого рассказом про преступных мудаков Чезаре: и что, мол, помогает ваша классификация в жизни? делает ли она вас счастливее? вы жизнь вообще знаете ли? Раз вы влёт можете определять, кто завтра человека зарежет или ещё того хуже, то, надо понимать, считаете, что жизнь знаете? Нет, говорит Толстой, не знаете вы жизни, гостюшка, совсем не знаете. Посмотрите вокруг! (Тут Чезаре Ломброзо посмотрел вокруг.) Видите людей? – спрашивает сребробрадый гений. Вижу, заинтересованно отвечает Ломброзо, метко выстреливая взором лица свидетелей беседы. Очень вижу, уточняет. А я с ними живу, говорит Толстой, который год и без всякой классификации знаю, что люди они несчастные и способные на любую скверну. Не знают жизни потому что. И никто им помочь не в силах, ни царь, ни церковь… разве что я иногда наставлю. Потому как я жизнь знаю, Чезаре. Ох, как я её знаю. А не знал бы я жизни, разве я б так говорил?
Тут Чезаре замешкался, не нашелся, что ответить. Всё зачарованно смотрел на окружающих, у него же его типология в башке намертво засела.
Пойдёмте купаться, предлагает внезапно Толстой. Пойдёмте нырять и плавать! Кто кого обгонит, тот и прав! Засмеялся в тишине.
Пошли плавать. Чезаре Толстого в воде догнать не мог. Толстой резал гладь мощными гребками своего ладного аристократического тела, то внезапно являя белое свое естество, то пеня волны загорелыми частями.
Жизнь-то вы не знаете, – это когда на берег уже вышли, говорит Толстой. Не понимаете её. Чезаре отдышаться пока не может. А туда же, говорит Толстой, хотите учить меня, кого мне карать, а кого нет. На основании ваших наблюдений за уродами. Да я тут годами… и то!
Давайте я вас подниму, внезапно предлагает Толстой. И поднимает гостя мощным взмахом хлеборобных писательских рук чуть ли не выше своей буйной головы. Чезаре в воздухе и обмяк, хоть и полицейского прошлого был человек. Вот она какая, жизнь, говорит Толстой, всё ещё держа Ломброзо в воздухе, вот она какая! Жалко, что вы её не знаете, конечно.
Когда Ломброзо уезжал от Льва Николаевича, Лев Николаевич вызвался его проводить, попутно сказав Софье Андреевне, что и она жизнь совсем не знает, не понимает её и боится.
Когда Ломброзо оглянулся в последний раз на толстовский дом, он увидел, как Софья Андреевна с изменившимся лицом идёт к пруду.
Так как же нам жизнь-то понять? – услышал итальянец голос графа, который обнял его за плечо.
Это нон-фикшн.
Цитата:
«Ломброзо отнес писателя к больным гениям на основании его якобы болезненной наследственности, капризов и чудачеств в юности, его эпилептических припадков с галлюцинациями и раздражительности. Он планировал подтвердить эти догадки во время личной встречи с писателем. Однако увиденное в Ясной Поляне разубедило его. Хозяин предложил выкупаться; они поплыли, и вскоре Ломброзо начал отставать от Толстого. Выйдя на берег, он выразил удивление физической силой писателя, которому было почти семьдесят лет. В ответ тот, по словам Ломброзо, «протянул руку, оторвал меня от земли и поднял вверх, как щенка».
Позже их беседа зашла в тупик. Основатель криминальной антропологии был задет той безапелляционностью, с которой хозяин отверг его теорию о врожденном преступном типе. В свою очередь, у Толстого сложилось впечатление о госте как об «ограниченном и мало интересном болезненном старичке». Позже он говорил, что «никакой наследственности не верит». В романе «Воскресение» (1899), вышедшем через два года после визита Ломброзо, его теории объявлены далекими от жизни. Сам писатель заметил как-то в разговоре, что взгляд Ломброзо на преступность, «к счастью, провалился совсем, когда серьезная критика занялась им вплотную».
Если Ломброзо признал, что ошибался в своих предположениях о болезненности Толстого, его последователь Макс Нордау, никогда не видевший писателя, продолжал находить в нем патологию. В его скандально известной книге «Вырождение» (1892) Толстому посвящена целая глава».
Цитата закончена.
Пелевин, Хармс, то-сё… Стыдно слушать. Апломб, с которым выступают некоторые ценители моего дара размешивать тюрю, смутил бы и Ломброзо, и Толстого, и самого Макса Нордау, одновременно и очень сильно. Не знают эти ценители жизни, не понимают её.
Тургенев
Традиция. Произнесёшь это слово и наполняешься каким-то тихим мерцающим светом.
Тра-ди-ци-я…
В 1878 году Оксфордский университет присвоил нашему горячо любимому писателю Ивану Сергеевичу Тургеневу почётную степень «доктора общественного права». И. С. Тургенев стал почётным профессором в Оксфорде.