Дикая история дикого барина — страница 39 из 52

Медный всадник

Я долго думал: а почему Пушкин свёл с ума в «Медном всаднике» именно несчастного Евгения? Молодого человека, скромного, пригородного, хоть как-то образованного, милого такого человека.

За что? Это в нашей жизни живёт себе человек, живёт, потом бабах, уже на тиви, уже переодет каким-то педерастом, прыгает за деньги над оградой нашего зверинца. Воет, стонет, пророчит из слепленных козюлек, политик, одним словом. Мы так живём, нам моральные поводы к внезапному безумию не нужны особо.

Идёшь по улице. Сметливый отец семейства, уверенный мужик, уважаемый промышленник, завернул за угол, херакнуло в глазах – и вот ты микрорайонный Эдип, слепой возжелатель запретного, бродишь с клюкой по пыльным улицам, с друганами твоими навечными – итальянскими фокусниками Либидо и Мортидо, всё ищешь первого своего психотерапевта, который так удачно тебе повстречался тогда, за углом, значит. Направил тебя, так сказать, вглубь, на верную дорогу.

Раньше как-то поводы для безумия приличнее должны были быть.

И решил я про «Медного всадника» думать думу. И делать выводы.


1. Евгений – это такой сторчавшийся от безделья наследник огромного состояния, прощелканного, по-нашему говоря, предками. То есть «дед его, великий муж, имел шестнадцать тысяч душ». А сам Евгений живёт в Коломне, в город ездить боится, знакомых чурается, психует, на похороны к родне не ходит, от всех бегает, чухается, тоскует. Питер ненавидит заранее. Это я к тому, что у многих приезжих к Питеру такое же отношение – депрессивный какой город! Да ты в каком состоянии в Питер приехал, ценитель депрессий?! Тебя бы в Коломягах выкинуть, раскачав за руки, за ноги, в духмяную траву, чтобы ты подготовился сначала, в себя пришёл, елозя ботами у станции, неврастеник тамбовский.


2. Славой своих предков Евгений не гордится. Предки для него – это те, кто прогужбанил состояние. Все прочие достижения предков Евгения волнуют мало, совсем они его не волнуют. Что для него империя, что для него род, что для него огород, что Питер? Так… какое-то марево-варево.


3. Обычно считают, что Женя тронулся, увидев наводнение и памятник Петра. Почто, мол, Пётр и буря?! И всё тут вместе?! Скажи!

Во время наводнения Женя сидел на звере, который даже покруче коня Петра, скажу прямо. Сидел он на мраморном полульве-полугрифоне. Обнимал эту страсть, как мамку родную, пока вода мимо проносила гробы и вздувшиеся трупы. Но воспылал ненавистью Евгений не к чудовищу, на котором спасался, не к водной стихии, а к спине «кумира на бронзовом коне». Не упас! Не обернулся! Не сберёг!


4. Кумир на бронзовом коне не упас Женю. Он символ. И думал, что символом ему и быть следует впредь. А Евгений был другого мнения. Символ в России обязан быть живым и заботливым спасителем, иначе это и не символ, а жуть и морок. Ты почему меня не спасал, построил тут город, зачем, для чего, тут жизни нет, кругом мрак и слякоть, боль, всё на костях, всё гнило, простыло и нарывно, и пр. московские скороговорки.


5. И вот, сойдя с ума уже через приличное для этого дела время, Евгений, потомок бояр, «прозванья вам его не нужно, хотя в былые времена оно, быть может, и блистало, и под пером Карамзина в родных преданьях прозвучало, но ныне светом и молвой оно забыто…», грозит Петру странными словами: «Добро, строитель чудотворный! Ужо тебе!»

То есть за всё-всё ответишь! За то, что «наш герой живёт в Коломне, где-то служит, дичится знатных и не тужит ни о почиющей родне, ни о забытой старине…».

И когда Пётр начинает спасать Евгения, гоняясь за ним на бронзовом коне, а у нас государственное спасение всегда выглядит именно так, то удивляться трудно. Если ты на государство своё символическое смотришь как на обязательного защитника, то не взыщи, прими в обе руки.

Моцарт и Сальери

Все ли понимают, что в «Моцарте и Сальери» Пушкина Моцарт никакой не «гуляка праздный», он у жены отпрашивается постоянно? Подкаблучник. Выбежит, дёрнет – и домой скорей, к клавесину в три смены ишачить. Он музыку сочиняет, считая музыку любовницей. Встанет тихонько, поиграет, значит, с «любовницей», и обратно к подозрительной жене. Такой вот, понимаете, сорвиголова! Просто батька Махно в угаре гуляйпольского погрома. Выйдешь на балкон, закуришь тайком от жены, подмигнешь дворничихе, и весь двор хором про тебя: «Каков повеса!»

А вот Сальери не то что Моцарт – ого-го какой гулена. Ему какая-то Изора яд подарила в молодости. На, говорит, Антонио, мой тебе прощальный дар, не спорь, пригодится, музыку ты уже разъял, как труп, слышала, поверил алгеброй гармонию, уверена – подарок при таком подходе понадобится.

Что за подруги такие у с виду постного Сальери? Что это за криминальная богема в кружевах? В каких притонах Сальери резал музыку, прожигал годы, чтобы ему такие подгоны тёлки ставили? Чем он там промышлял, академик? «Ой, девочки, не знаю, что Антоше подарить…» – «Да что там думать?! – отвечают подружки. – Смело дари ему яду! Он, Антоша, такой у нас огневой!»

Ну, это как встречаются два профессора. Один (вроде как бессмысленный гений) постоянно что-то делает, что-то там решает, смыслы выдаёт. И мы его считаем гулякой праздным, хоть он по телефону поминутно докладывает жабе своей старой, профессорше, где он, с кем и сколько. А второй седенький профессор смирно так с заточкой сидит. Ему заточку тёлка одна подарила на пересылке. И заточку этот профессор протирает, вспоминая аспирантские годы. У такого ещё и ледоруб, поди, имеется, и портсигар золотой «Вяземскому от Батюшкова». И этот академик считается у нас тружеником, глубоким пахарем, страдальцем. Пусть заурядным, но усидчивым. Сидит такой, пахан паханом, в руке у него наборная рукоять, и говорит: да ты, Моцарт, недостоин сам себя, ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь… Потом заточкой в столешницу снизу н-на! н-н-н-на! и заканчивает: я знаю, я, я, глядь, я!

Для окончательного понимания надо вспомнить, что дело это происходит в каком-то кабаке, в котором именно Сальери свой человек, а Моцарт в гости приходит.

Но вслед за Сальери мы все по-прежнему уверены, что Моцарт – это такой порхающий чуть ли не голубь с алкоголизмом, а Сальери – матёрый проповедник.

Юродивый

Сидит у себя в кабинете многодетный немолодой литератор. В Германии сидит, сам немец.

Заходит к нему молодой человек. Тоже немец. Студент. И бьёт многодетного литератора ножом насмерть.

Дочка литератора вбегает в комнату, где папу режут. Дочка маленькая ещё, плачет.

Зарезав литератора, убийца себя ножом бьёт, раз и другой. Но не до смерти.

Арестовали убийцу, следствие провели, приговорили к высшей мере.

Убийство произошло по политическим мотивам. Литератор постоянно изводил единомышленников убийцы, его товарищей по борьбе, своими нападками, сообщениями, чуть ли не доносами. Плюс был агентом России.

Убийцу казнили.

Фамилия убийцы была Занд. Фамилия убитого многодетного литератора – Коцебу. Дело было в 1819 году.

Александр Сергеевич Пушкин:

О юный праведник, избранник роковой,

О Занд, твой век угас на плахе;

Но добродетели святой

Остался глас в казнённом прахе.

В твоей Германии ты вечной тенью стал,

Грозя бедой преступной силе –

И на торжественной могиле

Горит без надписи кинжал.

Это стихотворение «Кинжал». Там ещё про Брута, который хорошо сделал, что убил Цезаря, про всё такое прочее. Тираны, цари, многодетные писатели, прочие гнусные твари, трепещите…

«Я обещал (Карамзину) два года ничего не писать против правительства, и не писал. «Кинжал» не против правительства писан, и хоть стихи не совсем чисты в отношении слога, но намерение в них безгрешно», – пишет Пушкин в письме к Жуковскому. Просто Жуковский поинтересовался у Александра Сергеевича (который уж и не мальчик совсем – 26 годиков), с какого такого Александр Сергеевич эдакое вот стихотворение послал не виноватому ни в чём Карамзину, прекрасно зная, что вся его корреспонденция прочитывается внимательными глазами политического сыска?

Отвечая в письме Жуковскому, что «Кинжал» – он не про то, как хорошо и здорово убивать всяческих тиранов ножами, Пушкин прекрасно знал, что и это письмо будет внимательно прочитано политическим сыском империи.

Писал-то из ссылки в Михайловском. Про то, что стихотворение, в котором человек, зарезавший по политическим мотивам другого человека, – это «юный праведник», оно совершенно безгрешно. Как и юный праведник, зарезавший неправедника на глазах дочери неправедника в неправедном доме за неправедные мысли. Безгрешно, праведно, и всё. Какие могут быть вопросы?

Так вот ловко Александр Сергеевич водил за нос силы правопорядка империи. Годами.

И полемизировал годами с Карамзиным, с которым был в некоторой ссоре по поводу того, что Карамзин назвал Пушкина клеветником, а Пушкин предположил, что Карамзин выступает за рабство.

Потом полемика закончилась. Александр Сергеевич был человеком лёгкого нрава и посвятил Карамзину своего «Бориса Годунова», отосланного на чтение и получение замечаний Николаю I.

Естественно, что имя юродивого (Николка) было выбрано Пушкиным совершенно случайно («Николку дети обижают»). По лёгкости нрава, поэтическому простодушию и отсутствию мстительности.

Отправляя на «утверждение» императору «Бориса Годунова», Пушкин имя юродивого не меняет. Юродивого он любит, считает своим альтер эго.

А имя юродивого Николка, после доверительной беседы с императором Николаем, которого добрые приятели Александра Сергеевича хотели непременно убить, Пушкин просто оставил. Хотя совершенно спокойно мог дать юродивому своему альтер эго другое имя. Тимошка, например. Но оставил Николку.

Юродивый – альтер эго Александра Сергеевича и тёзка императора, единственный вразумительный голос народа в трагедии, ведущий с Борисом Годуновым диалог, вошёл в нашу литературу с ножиком, которым зарезали царевича Дмитрия.