Дикая карта — страница 20 из 38


Март 1609 года

2 марта, в первый день Масленой недели, до Туруханска добрался обоз. Возле церкви собрались все обитатели зимовья – первым делом новости услышать. Ждали радостно, а слушали в тревоге – неладно на Руси, русские города вору покорилися, крест целовали, ляхи да литва ватагами по всем весям гуляют, грабят, убивают, баб да девок насилуют. Царь Василий Шуйский на Москве сычом сидит, Скопина послал за помощью к шведам, а те торгуются, города русские в оплату требуют. Лишь одна Троица Сергиева стоит неколебимо. Обложили её поляки со всех сторон, не продохнуть. Твёрдо стоит Троица против супостата, бьются на стенах не только стрельцы с казаками, но и монахи, и крестьяне, и бабы с ребятишками. На сколько сил хватит – неведомо. Зима длинна. Может, уже и захватили город Троицкий монастырь, и все сокровища обители по свету размыкали.

Загудел Туруханск, как растревоженный пчелиный рой. Заволновались, заспорили промышленники:

– Мы тут будем соболя добывать – ради кого? Чтобы потом нашим соболем вора наряжать? Чтобы серебро ляхи прикарманили?

Всяк спрашивал прибывших о своих родных городах. И отвечал за всех вестников архангелогородец Груздь:

– До Устюга поляки не добрались и до Архангельскова города. Каргополь не тронули. А в Костроме хозяйничают, у всех мошны опустошили, и в Ярославле, и в Нижнем – по всей Волге гуляют. Берут сверх меры, на посев не оставляют. Окрест Троицы ни одного целого села. Да и бежать людям некуда – везде ляхи проклятые.

Молчал воевода. Молча и в церкву пошёл – молился о спасении земли русской. До полуночи у иконы Святого Сергия провёл. Теплом опахнуло, когда припомнил впервые за два года, как игумен Троицкий Иоасаф, принимая у него исповедь, клал его руку к себе на шею да накрывал епитрахилью. Как прощал ему грехи вольные и невольные – со слезами на глазах.

Неправду говорят, что разницы нет, перед каким священником душу свою очистить. Разных попов да монахов видел Жеребцов – и сытые, довольные лица, и строгие, постнические лики. Но только подле Иоасафа чувствовал особый трепет, душа стремилась вверх, хотелось стать лучше, забыть о мирском, отдать душу за други своя. Потому-то и стоит Троица, что держит её в своей воле Иоасаф. Надо идти на помощь духовнику.

Как-то жена, дочери? Они в усадьбе под Ржевом, но и Ржев не миновал беды.

Думы одолевали.

Днём как вышел воевода к народу, как шапку снял – так и увидели, что за ночь голову Давыдову серебром обнесло.

– Правду вы молвили, люди христианские. Негоже нам в стороне от беды стоять. Надо домой спешить, землю русскую из плена вызволять.

Разом вскричали стрельцы да люди охочие:

– Верно говорит воевода! Верно!

На зимовье Туруханском оставили два десятка человек – негоже в диком краю крепость без присмотра бросать. Снарядили обратный обоз. Промышленники и стрельцы на лыжи встали – и, не мешкая нимало, отправились до Мангазеи. Напрямую туда – полтысячи вёрст. Да от Мангазеи до Великого Устюга ещё тысячи две вёрст будет. Тянуть нельзя. Господь каждого спросит: что сделал ты ради спасения русской земли и веры христианской?


Лежалый снег был твёрд, день удлинился, и за две недели жеребцовы люди прошли полтыщи вёрст и добрались до Мангазеи. Там взяли два дня роздыху, в бане выпарились, службу отстояли.

Мангазея волновалась. Со всех делянок собрались промышленники, взбудораженные вестями. Все ждали прибытия из Туруханского зимовья воеводы Давыда Васильевича. Уважали его за разум, за твёрдое слово и за почтение к охочему да промышленному люду: никого не притеснял, поступал со всеми по чести. Лишнего не брал, хоть и полагалось воеводе кормиться со своего места.

Перед обедней на второй день старшины скликали людей в город, к воеводскому крыльцу. Давыд Васильевич вышел – солнце заиграло на зелёном сукне подбитой лисой шубы. Окинул взглядом столпившихся внизу людей.

– Други мои! Товарищи! – начал не спеша. – Беда на земле русской. По нужде великой оставляю я воеводство своё, иду на Русь – на выручку Москве и Святой Троице, постоять за правду, за отечество. Простите меня на том, товарищи! – снял Жеребцов шапку, народу поклонился.

Загудел народ – не ждали таковых слов от воеводы, растерялись спервоначалу.

– Стрельцы мои – люди государевы, и служить мы должны государю. Со мной пойдут, будем биться с ворогом. А из народу охочего… Кто желает промышлять – здесь оставайтесь, и зелье пороховое вам будет, и хлеба вдоволь. И Мангазею, и зимовья наши тоже беречь надо, неровён час – лихой народ с верховья Обского пожалует. Кто желает на Русь вернуться, города и сёла из беды вызволить – со мной пожалуйте.

Отозвалась толпа сотней голосов:

– С тобой пойдём, Давыд Васильевич!


К вечеру всех пересчитали, в полусотни со старшинами сбили. Оказалось три сотни промышленников – тазовских, обских и туруханских, да полсотни стрельцов государевых – часть всё же пришлось оставить в зимовьях.

Да две тысячи вёрст до Великого Устюга.

Выменяли на железо оленей – столько, сколько могли продать самоеды. Мчались вихрем. После Камня зимовья пошли часто, народ спешно собирался и пристраивался к отряду. К десятому апреля, выслав вперёд гонцов для упреждения, прибыли в Соль Вычегодскую – уже более шестисот человек. На ходу сысольские люди пристали.

С Вычегды послали гонцов в Архангельск – людей на помощь скликать.


Троице-Сергиева обитель

Маша Брёхова сидела в больничной палате возле узкой постели Иринарха. Юноша слёг от цинги. Качались зубы, ныли суставы и кости, мир кружился вокруг ложа, и странные видения носились пред очами пономаря.

Девушкам не дозволено было ухаживать за мужчинами, тем более монастырскими служителями. Но уже давно ухаживать было некому, и Иоасаф благословил милосердие инокинь и послушниц.

– Вижу я, Маша, – шептал Иринарх, – вижу я снега бескрайние, и над ними образ Сергия светится, как солнце. Идут по тому снегу воины Христовы – кто на лыжах, кто на санях едет – и от ликов их исходит сияние. И молвит мне Сергий: дескать, вам на выручку идут – из царства света, вас спасут и уйдут – в свет.

Юноша почти не различал Машиного лица, глаз, ресниц, угадывал только округлую щёчку с ямочкой – ямочка появлялась, когда девица улыбалась.

Маша провела рукой по спутанным волосам Иринарха:

– Спи, тебе спать надо!

– Не могу я спать! Я свет видел! Скажи о том Митрию, что у воеводы вестником.

– Скажу, скажу!

Голос Маши убаюкивал, утягивал в сон.

– Что слышно?

– Всё то же. Вылазки, осада. Ты спи, спи…


Митрий потерял счёт дням. Если бы не Масленая неделя – совсем бы сбился.

Пришедшие из Москвы Сухановы казаки пробудили было замерзающее население монастыря. В округе чувствовалось какое-то брожение, и единственный способ узнать о происходящем был прост: захватить языка. Потому 1 марта казаки захватили двух языков, но они толком ничего не знали. Требовалось взять крупную птицу, и 6 марта, о Масленичной неделе, казаки пешими выбрались на Ростовскую дорогу, к турам, и сидели в засаде, пока не показался отряд конных. Впереди скакал-красовался сытый нарядный пан. Тебя-то нам и треба!

Фёдор Конищев кошкой прыгнул к коню, увернулся от сабли, нырнул к конскому животу и подрезал подпруги. Пан грузно свалился вместе с седлом.

Конные пустились было в погоню за пешими – но снег, покрытый жёстким настом, не выдерживал коней, те проваливались и резали ноги о края наста. Пришлось вернуться на дорогу.

Пан Маркушовский оказался знатной добычей. Он рассказал, что намедни Сапега получил от Тушинского царька грамоту о победе воеводы Просовецкого под Суздалем. Над кем победы? Да над теми людишками, что за Шуйского царя выступили. Да просит, дескать, Лисовского под Кострому отправить с несколькими ротами – собрались там воры, идут от Романова на Ярославль. Да Муром от Тушинского царька отложился, туда тоже роты две бы послать, а далеко, и дороги теперь опасны – везде народишко шалит.

Надеждой вспыхнули сердца осаждённых: воры для Тушинского царька – значит, те, что за Шуйского. Только нет у них ни оружия толкового, ни пороху. Что они смогут против злых, безжалостных лисовчиков?

Масленицу праздновать было нечем. Где ж ты масла для блинов возьмёшь? И блины – эх, мечта! Да и к Великому посту готовиться нынче казалось нелепым, если вся зима – сплошное говенье. Калачи, однако, для братии испекли.

Митрий уже давно не летал по обители, как в первые месяцы осады. По поручениям он ходил, и каждый шаг давался с трудом. Воевода Алексей Голохвастый слёг – заскорбел ногами.

Маша, ставшая близкой из-за болезни Иринарха, говорила ласково:

– Ты ходи, Митя, ходи, ходячего хворь не берёт.

И это мягкое «Митя», и плавный голос её напоминали мать.

Мать, отец и сестра уже не снились, как прежде, – увиденные Митрием смерти заслонили, отодвинули образ семьи, – но гранёной иглой образ этот вошёл в сердце, и оно каждый раз отзывалось ноющей болью, когда за ворота выезжал весёлый прежде чашник Нифонт – увозил подалее от обители целый воз трупов. Смерть не разбирала – монах или мирянин: на возу все лежали вповалку, бабы рядом с чернецами, и в могилу, выдолбленную подле обугленных остатков Служней слободы, валили всех скопом.

Каждый раз, как удавалось нарубить веток, Митя жевал почки и даже сами ветки. И Машу просил: жуй, жуй. В тишине кельи грезил – почему-то о том, как мальцом собирал щавель на опушке, совал в рот и жевал до зелёной слюны, как рвал и грыз сочные стебли свербиги, по вкусу похожие на репу, как ставила стряпуха в печь пироги-пистишники. Всё остальное становилось незначащим, далёким. Только кислота щавеля… да, и ещё смородина! И чёрная, и красная – что росла в родном Угличе подле Каменного ручья. Журчание свежей воды, кисти спелой смородины, пронизанной солнцем, алые камни в венце Богородицы, вспыхнувшие в луче, ворвавшемся в узкое окно под куполом…

Так 9 марта начался Великий пост.

Казаки атамана Сухого Останкова вкупе с иными, кто был в силе, в погожие дни выезжали по дрова и по воду. Враги им препятствовали редко – в таборах было малолюдно, многих Сапега по велению Тушинского вора разослал усмирять бунты. Раз уж назвал вора царём, присягу принёс – исполняй его волю. Выходит, сам себя выбора лишил. Но иначе в наше время не выйдет – чернь не поймёт, оружия за тебя не поднимет.