Житничный старец Симеон, исхудавший, с заострившимся лицом, – как только держался? – по целым дням писал, трудясь над каждой буквой, благо запасов бумаги в обители хватало. Писал он по поручению Иоасафа – письма во все города русской земли: как только сапежинцы и лисовчики поразбрелись от обители, как только стало возможным выходить из монастыря, так и понесли люди хожалые письма настоятелевы во все стороны. От имени Иоасафа и всего собору Троицкого призывали грамоты повиноваться власти царя Василия Шуйского, не поддаваться на лесть Тушинского вора, твёрдо стоять в вере православной.
Подкрепляя себя ложкой мёда в день, дабы удержаться на ногах во время службы, грезил Иоасаф: виделась ему подкова высоких холмов, увенчанных церквами, заливные луга Протвы и прежняя его обитель – Пафнутьев монастырь подле древнего Боровска. На скате холма в обрамлении сосен – старый яблоневый сад. Яблони с плодами сочными, крепкими, сказывают, повелись с тех пор, как сам святой Пафнутий сады разводил. И снилось настоятелю – не игумен он ещё, а молодой чернец, и послан он яблоки сбирать, и утомился, и замечтался, и в траву сухую лёг, в небо ясное смотрит – и облака белые по лазури плывут, и ёж меж яблоневых корней скоробленными листьями шуршит, и яблоком спелым, треснувшим пахнет так, будто благодать Господня от этого плода на весь мир изливается.
А внизу, за прудами, белокаменная церква Рождественская стоит, как при Пафнутии стояла, князем Дмитрием Шемякой построенная, и венец мученический над нею сияет – и было сие от начала, и пребудет так вовеки.
17 марта 1609 года
Учинили вылазку на речку – и воды набрать, и языка, ежели удастся, взять. И подскочили тут лисовчики – с топорами, и было дело, и ранили Фёдора Карцова. Вот же казак, и так ни одного места живого нет – весь в ранах, а заживает как на собаке, и вновь рвётся в дело.
И в тот же день, желая языка, вышли ещё на заставу, на дорогу Ростовскую. И было второе дело, и тут Рахмана Шихозина убили – того, у коего усадьба Рахманцево на Московском пути стояла. Да в тот же день, видя опустение в таборах вражеских, отпустили воеводы на Москву, в полки, киржацкого служку Иванка Лукьянова да Осинава приказу Пуляева стрельца Филипка Ондреева со товарищи пять человек.
Прошли через заставы от царя к воеводам белозерцы Климко да Завьялко Амфимовы, принесли вести о том, что сотворилось на Москве под конец Масленой недели.
А сотворилось неладное: князь Роман Гагарин, да дворянин Тимофей Грязной, да рязанец Григорий Сумбулов, да Молчанов Михаил со товарищи – в думу боярскую вломилися, не пьяны – хмельные речи говорили. Дескать, царь Василий глуп, дела его нечестивы. Непотребством занимается, перелётов приголубливает, а вора погубить не может. Народ мрёт без счёту – что на Москве, что по городам да весям. На кой нужен такой царь, который царство своё уберечь не способен? Своим не верит, от шведов – врагов заклятых – подмоги ждёт!
Бояре молчали, с мятежниками не спорили. А когда толпа хлынула на площадь, тихонько разбежались по своим дворам. По пути людишки патриарха Ермогена подхватили, поволокли, грязью да навозом швыряли, поносными словами ругали. С Лобного места кричали, дескать, царь без закона сидит, земли на него согласия не давали!
Тут тушинские лазутчики явились. Стали вещать о царе Димитрии.
Но москвичи были наслышаны о Димитрии и бесчинствах его бравого войска. Такое упоминание не разожгло, как осенью, а охладило толпу. Шуйский заперся у себя в палатах. Посланные от него говорили, что царь своего государства не покинет. И когда крайние закричали, что с Ходынки скачут верные Шуйскому отряды, толпа незаметно рассеялась. А заговорщики из Москвы бежали.
Ещё сказывали Климко да Завьялко, что Скопин уже сговорил шведов, что собирается шведское войско на выручку русскому царю против воровских шаек.
В это хотелось верить. Но верилось слабо.
Сидельцы описали, что творится в городе Троицком монастыре и в округе, да и отпустили белозерцев назад, к государю.
18 марта 1609 года
Жолнёры и пахолки с топорами в лагере Лисовского тревожили воевод. Надо было распознать, отчего там с утра до ночи стучат топоры, почему по Ростовской дороге прошёл к ворогам обоз с гвоздями и железом, отчего валят деревья в Терентьевой роще – явно больше, чем надобно для дров.
Собрались и решились: послали за Служнюю слободу, на речку, под туры дворян и детей боярских, и троицких слуг, и стрельцов, и казаков, и всяких служилых людей – кто в силах был – заставу воевать. И языка взяли, и сами отошли здорово.
Язык оказался добрым: пан Иван Маковский, Сапегина полку, Микулинской роты. Едва в стане Сапеги узнали о пленении Ивана Маковского, как к воротам обители подъехал с пахолками знатный пан – тако ж Маковский, только Леонтий, брат пленённого. Встречь ему выехали Захарья Дмитреев сын Бегичев да атаман казачий Сухан Останков.
И кланялся пан Леонтий посланцам и воеводам, и просил оберечь брата, не посылать ни на дыбу, ни на казнь, ни на иную погибель, и привёз ему шубу, да постелю, и рубашку, и портки, и вина разного. Разве что девки на утеху не прислал!
Обещали Бегичев да Останков оберечь пленника Ивана Маковского – но должен за то Леонтий рассказать, что ведает. И довёл пан Леонтий, что из Сапегиного табора послано против государевых людей две роты, да из Лисовского табора послано татар две роты да казаков конных четыре сотни, а куда – ему, Леонтию, неведомо.
Сам Иван Маковский, обрадованный посылкою, своею волею сказал, дескать, видел он в полку Лисовского – «поделаны щиты на четверых санях рублены, брёвна вдвое и окошки поделаны, по окнам стрелять, а везти щиты к городу на лошадях». Пан Александр разослал было всем людям своим, что в разъезде, съезжаться к городу Троицкому монастырю ради приступа. Съезжаться не мешкая, пока погоды стоят ясные и слежалый снег держит. А идти на приступ не конными, а пешими, прячась за теми щитами рублеными, и сразу со всех сторон: защитников во граде мало осталось, смерть десятками жнёт, не смогут отбиться.
И не устоять бы Троице супротив нового штурма, не сдержать врага.
Но смилостивился Господь: не смогли собраться лисовчики. Сам пан Александр под Солью Галицкой задержался, принуждая жителей Тушинскому царьку крест целовать. А тут и оттепель грянула, дожди снег разрыли, и обернулась затея Лисовского напрасным трудом.
Иоасаф вновь отправил грамоту к Шуйскому-царю – описал бедствия великие, гибель и мор. Вновь ждали ответа.
27 марта 1609 года
Истаял юноша Иринарх, отдал Богу душу. Отпевал его сам игумен Иоасаф, и плакала над ним Маша Брёхова, и не мог проронить ни слезы Митрий. Он спешил к Иринарху, чтобы весть радостную ему принести: пришли от келаря Авраамия семеро крестьян с Троицкого подворья, что на Москве, и сказывали: в Новгороде большое войско собирается против царька, и шведы ратников дали, и люди ополчаются – и новгородские, и ладожские, и иных северных городов. Шведы их новому строю учат. А пан Керножицкий, что Новгород от царька воевал, в Русу отошёл.
Хотел Митрий рассказать, но не успел. И сердце бьётся где-то в горле, и ничего не поправить, и мерный голос Иоасафа не приносит облегчения.
Начало апреля 1609 года
Ответа от царя монастырские не дождались. Поняли это, когда пьяные черкесы – и откуда они взялись в стане Сапеги? – глумясь, скакали перед воротами и кричали, что поимали ходоков с письмами от Шуйского. Один, видя на стене девок, спешился, достал из мотни свой куй и почал опорожняться на глазах у всех. И ни пулей его не снять – воевода настрого велел беречь порох, да и поди попади! – ни стрелой не достать – стрелы закончились.
Митрий только успел повернуться к Маше Брёховой, что стояла рядом, и прижать её голову к своему плечу: дескать, не смотри на это. Другие женщины тоже отворачивались: по поверью, можно ослепнуть, на такое бесчинство глядючи.
Гаранька-каменотёс презрительно сощурился, крикнул звонко:
– Сси и сери на свои шары!
На стене плевались: скотине можно опорожняться на людях, человек, такое творящий, скотине уподобляется.
На другой день черкесы вместе со своими сытыми конями прошли по Ростовской дороге мимо Служней слободы – и скрылись за холмом. Человек восемьсот насчитали, около пяти рот. Монастырские слуги, которые знали всё, толковали: дескать, послали их во Владимир, дабы посадить на воеводство Матвея Ивановича Плещеева, того, что Колодкин сын. Роща скрежетал: того Плещеева царёк в боярство произвёл: «Этакий паскуда теперь со мною вровень?»
Атаман Сухан Останков об ином говорил: теперь, баял, от Владимира головёшки одни останутся. Всё пожгут иуды. Не им русского человека жалеть. Черкесы эти – народ буйный. Кто к ним только не приставал! И горская кровь, и турецкая, и крымчаки намешались, и бог весть кто. Да и наши казаки не милостивее.
Митрий, слыша эти слова, тосковал по Угличу, по дому родительскому. Безвестность томит, а пуще того – горечь, что не поможешь ничем, не оградишь, не прибежишь на выручку. Ни одна вылазка до Углича не доберётся. Везде заставы вражеские, везде иуды и латиняне. Теперь вот ещё и черкесы. Ох, горе!
Ещё через три дня в ту же сторону проехали несколько телег, протащили три пушки. Пути-дороги вот-вот урвутся – куда ж с пушками-то тащиться? Видать, худо дело под Владимиром, раз пушки понадобились. Следом прошли казаки – Сухановы ребята по одёже узнали донских. Ох, не двести ли? А то и поболе… Далее насчитали рот шесть литвы. Не узнали только, что во главе литвы сам Лисовский покинул свой табор.
Думали: откуда этот лис Сапега столько народу берёт? Кто ж их прокормит? Не иначе всех крестьян обдерут как липку.
9 апреля по утреннему морозу монастырские смогли выбраться на вылазку – за дровами. В таборе Лисовского было почти пусто – кто ушёл под Суздаль, кто к Ярославлю, кто шарил по деревням – отбирал у крестьян оставшееся на посев зерно. Помешать монастырским не могли. Если бы напали – не было бы сил отбиться. Совсем народ отощал, обезножел, а пуще всего зубы да дёсны болели – и хлеба не сгрызть, кровоточили. Митрий держался из последних сил, не уходила из души боль о смерти Иринарха. Боялся он и за Машу: девушка столовалась у царевны-инокини, да цинга – она ведь и сытого не жалеет. После того случая на башне, когда прижал её к себе, боль с особой силой резала сердце при мысли о Маше – не занедужила бы, не забрала бы её смерть. И она стала нежнее смотреть на юношу, и сама останавливалась, разговаривала с ним ласково, поправляя выбившуюся из-под скорбного плата прядь.