Царевна Ксения с мамкой вышли промяться. Но в обители было столь тесно, что Роща посоветовал им подняться на стены и сам решил сопровождать их. Митрий – за ними. С Круглой башни далеко видать. Вот со стороны Московской дороги, где Сапега окопал валами свой табор, на Волкуше-горе показались всадники. Ехали они не спеша, останавливаясь, что-то обсуждая.
– Митрий, у тебя глаза вострые, глянь-ка – не узнаёшь ли кого?
Митрий всматривался, но солнце светило прямо в глаза, и не разобрать было, кто там. Однако царевна вдруг охнула:
– Окаянные! Изменники! – и осела на руки мамки.
– Что с ней? – глупо глядя на Ксению, проговорил отрок.
– Чаю, узнала кого из охальников, – буркнул князь, торопливо скидывая свой зелёный кафтан. Бросил его на пол, подхватил царевну и опустил, прислонив спиной к зубцу забрала.
Митрий не отрываясь глядел на лицо царевны-инокини – чёрные брови, яркие губы, нежная белая кожа. Воистину красавица!
Мамка принялась осторожно похлопывать девицу по щекам. Ксения открыла глаза. Губы её дрожали, на глазах выступили слёзы.
– Бессон Руготин скачет! – воскликнул Митрий. – Тот, что первым грамоту привозил.
Бессон съехал с Волкуши вниз, к самой речке, обмелевшей без дождей, пустил коня в воду и очутился на троицком берегу, поскакал было вверх, на косогор, где высилась крепостная стена.
– Пугни-ка его, – приказал князь стрельцу, прильнувшему к стрельнице.
– На такого удальца пороху не жалко, – хмыкнул стрелец.
Грохот раскатился, и тут же в обители закудахтали куры, замычали коровы, вороны слетели с башен и закружились в небе.
– Сколько переполоху! – скривился стрелец, глядя, как Бессон, невредимый, скачет вдоль Кончуры к стене Подольного монастыря.
– Следи за ними, – велел князь отроку, а сам повёл Ксению вниз, в палаты.
Митрий глядел во все глаза, но всадники исчезли с Волкуши. Потом раздались возгласы на Сушильной башне, Митрий бросился туда – да, скачут. Округ Служней слободы, точнее, её пепелища. Теперь уже народу больше, видно, пан Лисовский примкнул к Сапеге.
Воевода Алексей Голохвастый, бывший на Сушильной, поспешил к северной башне, Житничной, тихо распорядившись:
– Всем оставаться на местах!
Но всадники пропали из виду – скрылись за холмом, за которым лежал Нагорный пруд.
Роща и Голохвастый сошлись в палатах игумена Иоасафа. Они были противоположны друг другу: ширококостный, чернобородый, черноглазый, с мясистым носом князь Долгоруков, ведший свой род от Рюрика, – и худой, подвижный, светловолосый, с острыми серыми глазами Алексей Иванович Голохвастый, охранявший монастырь с малым числом казаков до прихода из Москвы стрелецкого отряда Долгорукова.
– Что скажете, воеводы? – тихо и твёрдо спросил игумен.
– Думаю, будет приступ, – спокойно ответил князь. – После обедни жди беды.
– Это ты, князь, Сапеги не знаешь, – зло сказал Голохвастый, стукнув кулаком о бедро. – Он сказки поёт про рыцарей, а сам – вор-вором. Бьюсь об заклад, что он гадает, как подлее разбой учинить.
– И из Москвы никаких вестей, – едва вздохнул Иоасаф, положив правую ладонь на левую, упирающуюся о посох. Руки у него были широкие, крестьянские.
– Будем держать ухо востро, – постановил князь и велел Митрию оповестить всех старшин, чтобы прибыли перед обедней к настоятелевым палатам.
Во время обедни со стороны Клементьевского поля раздались выстрелы. Воинские люди бросились к стрельницам, думая – приступ. Но выстрелы были далеко, и словно хоровод разыгрался за Волкушей: там скакали, кричали, доносился звон сабель и дружные возгласы.
– Пируют! – ворчали стрельцы.
– Это они вчера Радонеж погубили, – говорили промеж себя монастырские слуги, которые всегда всё узнавали раньше других, – там добычу захватили, теперь похваляются.
На Клементьевском поле задудели дудки, замелькали хоругви. Всадники скакали уже по всем окрестным полям, знамёна и бунчуки реяли и над Красной горой, и за Сазановым оврагом. Блестели украшенные диковинными перьями шлемы и выпуклые кирасы.
Перед закатом дудки засвистели согласно, из окопанного табора уже не отдельные хмельные гусары выскочили, а стройные полки вышли в порядке, направляясь к Красной горе, обогнули Водяную башню и стали против Келарской и Плотничьей, вдоль Благовещенского оврага. Лисовский разряжал своих людей с противоположной стороны, в самом слабом месте монастыря – от Святых ворот и Терентьевой рощи до Сазанова оврага и дальше, к Переславской и Углицкой дорогам. За Воловьим двором, у Мишутина оврага, они сомкнулись. Лишь южная стена осталась свободной – её крепко защищал крутой откос к Кончуре и Келарский пруд.
Монастырь изготовился к бою. Сотни стояли доспешные и оружные, кони охотников под сёдлами. Дымились фитили пушкарей.
Но солнце садилось, и ничего не происходило.
Тёплый день таял, исчезал за Красной горой, за Дмитровской дорогой, за густыми лесами и топкими болотами.
На забрале и у подошвенных бойниц зажгли было светочи, но вскоре почти все погасили – пламя мешало всматриваться в ночь. Та, как нарочно, была густой, лишь за Сазановым оврагом, далеко, за Киржачом, куда удалился когда-то от обительных смут игумен Сергий, горели Стожары, одёсную от них сияла одна особенно яркая звезда.
Звезда эта заметно передвинулась к Московской дороге, когда ночь вдруг ожила. Заиграли многие трубы, послышался топот и сдержанные вскрики, и, не зажигая огней, поляки, литовцы и русские изменники устремились на приступ.
Митрию-вестовому чудилось, что грудь его разрывается от весёлого ужаса, а ноги сами несли его к Духовской церкви: князь Григорий Борисович велел звонарю раскачать всполошной колокол. Вместе со звонарём князь тянул верёвки, приводя в движение рычаги. Наконец колокол достиг языка, от резкого звона, казалось, содрогнулся воздух.
И почти разом с набатом рявкнули пушки, ахнули пищали и заплакали дети в крестьянских таборах, и с криками взвились в небо птицы.
Митрий, стоя на стене возле Конюшенных ворот, прячась за зубцом, высоко держал светоч, как приказал князь, и расширенными глазами смотрел на дьявольские тени, что тащили осадные лестницы и большие плетёные щиты. Щиты останавливались, из-за них летели в сторону стрельниц вспышки огня. И вот уже совсем близко послышались крики и топот, тупо грохнули о стену осадные лестницы, заскрипели под тяжестью тел ступени, бухнули вразнобой подошвенные тюфяки, взрявкнули пушки, засвистели редкие стрелы, забил в ворота таран.
– Врёшь, гад, не взойдёшь! – прорычал молодой клементьевский крестьянин Слота: упершись вилами в верхнюю ступеньку лестницы, он налёг на рукоятку, и лестница с четырьмя нападающими, тяжко заскрипев, отклонилась от стены, подломилась и завалилась набок, на бегущих слева. Справа приятель Слоты кузнец Никита Шилов принял на пику литвина. Тот заверещал тонким голосом, а могучий Никита, всё продолжая держать пику на весу, горячо зашептал, закрыв глаза:
– Господи, помилуй! Господи, помилуй мя грешнаго!
Митрий сам, забыв о том, что ему велено светить, ткнул светочем в чью-то бородатую харю, появившуюся в проёме меж зубцами, а потом ударил сверху, видно, по мисюрке. Светоч треснул и погас.
Ругань и хриплое дыхание слышались отовсюду, пищали уже не стреляли – не было времени их заряжать. Всё больше стонов и проклятий доносилось изо рва под стеной.
Но вот на Плотничьей башне победно затрубил рог Голохвастого – там отбились.
Перед Конюшенными воротами врагов становилось всё меньше. Они бежали, бросая осадные лестницы и щиты, исчезали в темноте, как тени в преисподней.
– Воры – они и есть воры, – раздался рядом суровый голос князь-воеводы, и Григорий Борисович крепко взял Митрия за плечо: – Беги на Келарскую, узнай, как там. Да не по стене, а двором – быстрее будет!
Отрок, будто проснувшись от страшного сна, помчался на Келарскую башню. И там ночной приступ был отбит.
Второго не случилось.
7 октября 1608 года
Святые ворота и Конюшенные отворились почти одновременно. Чередой из них выехали несколько Рощиных детей боярских, проскакали вдоль стен, стали вразрядку поодаль. За ними из ворот выбежали крестьяне: они собирали брошенные нападавшими осадные лестницы, щиты и иное, тащили в монастырь. Стрельцы обирали убитых и раненых, снося всё добро в единую мошну. В монастыре всё годное снаряжение приспособили для навесов над деревенскими таборами, иное порубили на дрова.
Когда сторожи убрались, показались супостаты. Шли кони, скрипели телеги. Поляки и литва грузили своих убитых и раненых. Со стен смотрели на сие действо крестьяне, поражаясь тому, что содеяли ночью своими руками. Дворяне и дети боярские досадовали на повеление игумена не трогать тех, кто приехал за телами, но ослушаться не смели.
После полудня реденькие серые тучи затянули небо, заморосил неслышный дождь, навевающий уныние. Это надолго, думали все. Ждали, что теперь сапежинцы отстанут, уберутся в Тушино.
В игуменских палатах Роща, сдвинув чёрные густые брови, сурово и веско говорил собравшимся сотникам:
– Сапега в Тушино не вернётся. А коли вернётся, то сам себя глодать почнёт. Войско царька жалованья требует, а у вора ничего нет. Обитель им нужна ради серебра и припасов – с людьми расчесться.
– Бог милостив… – изрек Иоасаф. – И в милости своей шлёт нам испытания.
– Их тысяч двадцать, может, и поболе, – сощурив правый глаз, резанул Голохвастый. – А нас тысяча.
Три десятка сотников зашевелились, но Голохвастому возражать не стали.
Князь-воевода сказал:
– Мыслю я, осады не избежать. Думать надо об устроении внутреннем.
– Отец Авраамий похлопочет на Москве, келарю не откажут, – тихо ответил игумен, скрестив пальцы рук. – Подождём подмоги.
Сапежинцы не ушли. В станах врагов всё шевелилось: копошились люди, двигались в разные стороны повозки, но смысла этих движений в монастыре пока не понимали. И только когда на вершине Красной горы, на самом видном месте, сапежинцы поставили огромные плетёные корзины и стали насыпать их землёй, делая туры, князь-воевода Григорий Борисович Долгоруков сказал вслух то, чему сам не хотел верить: осада!