Дикая кровь — страница 1 из 81

Анатолий ЧмыхалоДИКАЯ КРОВЬРоман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Гроза шла на город. Черная с лиловой опушкой туча скрыла солнце, и враз похолодало, и тут же угасли травы, прибрежные пески и галечные осыпи крутояра.

Ветер поднатужился раз-другой и расшевелил реку. Енисей забаловал, засвоевольничал, взвиваясь на дыбы у темных мысов и шальных перекатов.

— Домой-ко! — голосисто звали ребятишек бабы, собирая в одну кучу стираное и нестираное тряпье.

Сопливые казачата опрометью бежали к матерям, хватались за подолы, попискивали, как птенцы, нетерпеливо семеня грязными, шелушащимися ногами на плоту, у которого хлопали днищами зачаленные дощаники и карбасы.

Берег пустел. Вскоре на нем осталась лишь одна подвыпившая орава казаков. Купальщики уже выбрались из воды и теперь, голышом, подпрыгивая на одной ноге, выливали воду из ушей, бестолково суетились у брошенной на камни одежды. Да был тут костлявый, нескладный, с длинными руками дед Верещага, одетый в латаную холщовую рубаху и кургузые, почти до колен, тоже холщовые порты. Закинув косматую сивую голову, дед следил, как разливалась сверху и густо дымилась зловещая туча.

Над провисшим обомшелым гребнем острожной стены, как дух, возник подьячий съезжей избы Васька Еремеев. Зыркнул на взбудораженную реку, хлопнул ладошками по тощим ляжкам:

— Кончай! В грозы купаться запрещено накрепко!

Казаки ахнули и кинулись одеваться. Они не на шутку боялись этого маленького, худосочного человека с жидкой куделькой бороды, быстроглазого и пронырливого. Впрочем, страшен был не он сам — люди опасались воеводы, которому — об этом знали все — наушничал Васька. По Васькиным подлым доносам многих казаков сажали в остроге на цепь и в колодки и нещадно били кнутом.

— Кончай!

Косо ударили по взвозу первые дробины дождя, в небе полыхнуло, и гулко, словно в пустую бочку, загоготал гром. Верещага с размаху трижды перекрестился на отвисшее чрево тучи и зашагал к острогу.

Но на крутом взвозе его остановил и немало удивил истошный крик казаков. А когда Верещага повернулся, он увидел, что один из купальщиков — вихорчатый рыжий мужик лет двадцати пяти — был опять в реке. Он стоял в двух саженях от берега по горло в воде, и волны, набегая и откатываясь, шевелили гриву его огненных волос.

— Кончай! — вопил подьячий, грозя рыжему высоко вскинутыми кулаками. — Кого дивить вздумал!

— Чо! — задиристо похвалялся рыжий и забредал задом все глубже.

Верещага не любил подьячего, оттого порадовался сейчас бессильной Васькиной злобе. Верещага сразу узнал рыжего: это ж Артюшко Шелунин, первый матерщинник и заводила бражников в Покровском краю.

— Вылазь-ко ты, душегубец! — злился подьячий.

— Чо! — опять закуражился Артюшко и крупными саженками поплыл к каменистой полоске Телячьего острова.

— Вертайся, Артюшко, не вводи во гнев воеводу, — советовали с берега дружки.

Артюшко не слушал их. Он плыл к острову размашисто, то взлетая на волну, то вовсе скрываясь из виду.

— Антихристов сын! — сердито сплюнул подьячий.

Ровный шум дождя то и дело пронзительно взрывался громовыми раскатами над загулявшей рекою, над дерзко устремленными ввысь маковками двух святых храмов.

Верещага хотел было спрятаться от дождя где-нибудь под опрокинутой вверх дном лодкой — что делать, коли оплошал? — и вдруг увидел дощаник, выгребший на самый стрежень Енисея. Круто ложась на один, на другой бок, утлое суденышко упрямо билось с водой и ветром. Казалось, что дощаник и не плывет вовсе, а стоит на быстрине, гордо выпятив смоленую грудь.

Позабыв о себе и о рыжем Артюшке, дед неотступно следил за дощаником. И была же людям нужда плыть в такую-то непогодь! Разве нельзя войти в тихую протоку, пристать где-нито к берегу и переждать сатанинскую круговерть?

И тут же Верещага с опаскою подумал, что нельзя, не ровен час — побьют торговых гостей разбойники, дочиста разграбят казну и товар. Гроза у разбойников всегда в товарищах, она и потачку им даст и все покроет.

Острым носом дощаник зарывался в воду. Она прокатывалась по палубе, пенясь и обдавая брызгами гребцов и кормчего, правившего теперь к берегу. Справа по борту у судна был тополевый, самый большой остров на всем плесе. Со времен Андрея Дубенского, первого красноярского воеводы, казаки называли остров по имени аринского князца Татуша, стоявшего здесь в зимнее время несколькими юртами и загонами для скота. Кормчий и выруливал в открывшуюся ему неширокую излучину, что разделяла острова Татушева и Телячий.

Продолжая следить за вертким судном, Верещага отметил про себя завидную сноровку кормчего: верно держит повыше причального плота, только бы где не врезался в отмель, а то каюк и купцам и товару.

Дощаник увидели и с острожной стены. На юру, где по колени в крапиве недавно стоял один Васька Еремеев, теперь шевелилась толпа. В мокрых до нитки синих, красных, зеленых кафтанах и однорядках, в зипунах и рубахах казаки и посадские, размахивая руками, живо обсуждали, кому б это быть с Енисейска в самой середке лета да по какому такому делу и надолго ли. Сходились больше на том, что плывут торговые люди из Москвы, Ярославля или Тобольска.

— Любо! — драл горло острожный воротник Оверко Щербак, хромой мужик с жесткими тараканьими усами.

— Любо! — дружно отозвались ему стайкою хлынувшие к реке ребятишки.

Тучу покружило над городом и утащило вниз по Енисею. Понемногу отплескалась и улеглась мутная вода, сник ветер. И тут же пронзительно зазвенели пауты, заклубились веселые толкунцы.

Дощаник, проскрежеща по камням, ткнулся в пологий берег. Соскочив в воду, гребцы, отфыркиваясь, стали полоскать разгоряченные, заросшие волосами лица.

Подойдя поближе к лодке, Верещага приметил на палубе незнакомого инородца, еще молодого, лет тридцати, с круглым смуглым лицом и спокойными узкими глазами. Одет инородец был по-богатому: в новый суконный кафтан, в сафьяновые красные сапожки, на голове его чуть набок ладно сидела дорогая, с атласным верхом шапка.

— Пусть возьмут сундук, — по-русски сказал инородец хозяину дощаника и легко спрыгнул на мокрый прибрежный песок.

Окованный железом сундук снес на плече рослый парень с кучерявой бородкой, которого тоже не знал Верещага. Парень тут же вернулся на дощаник, прихватил там свою холщовую котомку и, ничего не потребовав с инородца за труд, затерялся в народе.

Дед еще постоял на берегу, пока гребцы сгружали с дощаника тяжелые мешки с сахаром и солью и скатывали бочки с осетровой икрой, затем тоже пошел в город. А едва поднялся к первой, кривой улочке посада — снова повстречал того же инородца. Конечно, это был не купец — много ли товара уместилось бы в его сподручном сундуке! — это был или посланный откуда-то переводчик-толмач, или знатный проезжий в другие земли. А Верещаге что? Хоть и важен гость, а дед смело шагнул к нему:

— Возьму на постой, ладно? — и узловатым желтым пальцем поскреб льняную бороденку.

Инородец коротко посмотрел на Верещагу и согласно кивнул, а немного погодя они сидели в нищей, пропитанной кислым, тяжелым воздухом избушке. Расстегнув пуговицы малинового кафтана, инородец удобно привалился спиной к стене. На досужий дедов вопрос, откуда и кто он, ответил прямо:

— Из Москвы. Бил челом батюшке-государю, чтоб послал в Сибирь. А родом киргиз я, Ивашко Айканов.

Ивашко говорил неторопливо, с интересом разглядывая бобыльское курное жилье. В темном углу, налево от двери, затаилась облупленная глинобитная печка без трубы: дым уходил наружу через два узких оконца под потолком. За печкой была лежанка, тоже глинобитная, на лежанке — в изголовье пук сосновых лучин, и тут же все состояние Верещаги: рваный тюфяк, из которого топорщилась солома, да зипун, да еще облезлый бараний треух. Вдоль прокопченных стен тянулись лавки, неструганые и немытые.

— И отпустил меня государь на Красный Яр, потому как род мой и племя тут, в орде Киргизской.

— Зачем в Москву ездил?

Ивашко криво усмехнулся дотошным стариковским расспросам, легонько, одним пальцем, поправил тонкое полукружие черных, как смоль, усов:

— Пасынок я воеводы Акинфова.

— Спаси господи, как? — оторопело заморгал Верещага.

— Уж так вышло… Осиротел я. Пред кончиною отчим слово молвил прощальное, чтобы на Красном Яру служить мне государеву службу.

— Да может ли статься!

— Ты о чем, дедушка?

— Да неужто ты и есть тот Ивашко?..

— Я… — запнулся удивленный киргиз.

— Ты — Ивашко?

— Знаешь ли меня, дедушка?

Дед почесал у себя за ошкуром, некоторое время помолчал, сдвинув кустистые брови и справа и слева разглядывая своего постояльца, будто диковинку, затем сипло сказал:

— Эк вырос-то!

— Кто ты, дедушка? — подавшись вперед, спросил Ивашко.

— Человек есть. А тебя знаю, трень-брень. С Ондреем Дубенским Красноярский город поставили, на киргизов ходили, с Ишейкой да Ижинейкой, князцами ихними, насмерть бились, сколь побито на тех боях — аж дивно. А при воеводе Архипе Акинфове атаман Дементий Злобин улусишки киргизские разорял. И на тубинцев немирных, само собой, ходили, и заложников-аманатов взяли, князцов тубинских, а те аманаты из города бежали, и аринские татары их ловили. Узнав же про то, киргизы к острожку подступили с несметной силой и начали требовать, чтоб им аманатов выдали. Тогда и повелел Архип Федорович на виду у киргизов тех князцов повесить, а заодно с ними и полоняников. А тебя я у палача Гриди из рук выхватил. Как только бог сподобил!..

— Истину ли говоришь, дедушка? — спросил киргиз. Сам Ивашко не помнил этого случая, да и не мог помнить — ему тогда едва ли исполнилось пять лет.

Глядя сощуренными, по-стариковски жидкими глазами куда-то в дальний черный угол, Верещага говорил ровно и отрешенно, вызывая в слабеющей памяти смутные картины прошлого:

— Матка твоя дика была, не вынесла аманатства. А воевода за твое спасение приказал хлестать меня батогами, — Верещага недобро ухмыльнулся. — Короток был, покойничек, на расправу. В том годе двое вас осиротело: ты и Родька Кольцов, атаман нонешний. У него родителя за недовоз хлебного жалованья на торгу побили и в реку бросили, в Качу. Только Родьке об ту пору десятый годок шел…