Дикая кровь — страница 17 из 81

8

К Ивашке в избу заглянул и продвинулся в дверь боком одноглазый качинец Курта, маленький, страшный, весь в рубцах, словно коровья требуха. Курта уже давно стоял юртами в степи под городом, год от года исправно вносил ясак. Лицо ему саблями порубили монголы, когда Курте было лет десять, а глаз стрелой выбили киргизы во время последнего набега на подгородные качинские улусы. Легко еще отделался — стрела была совсем на излете.

Не сняв сдвинутого на брови пушистого лисьего малахая, Курта шустро покатился по избе и безо всякого приглашения сел на лавку в переднем углу. Оглядел закопченные стены и криво усмехнулся:

— К чему киргизу деревянная русская юрта? Разве он может кочевать с нею?

Услышав эти обидные слова, Верещага завозился, недовольно засопел, завздыхал на лежанке. А Курта с вкрадчивостью лукавого змея-искусителя медово продолжал свое, не сводя с Ивашки налитого кровью глаза:

— Возьми хорошую, белую, из кошмы юрту. Однако зачем платить деньги? Я дам тебе юрту.

— Безденежно? — удивился и насторожился Ивашко.

Неожиданное предложение Курты озадачило киргиза, навело его на тревожные мысли. Уж не появившиеся ли под городом сородичи хотят задешево купить Ивашку — за кошму и палки? И если так, то что они потребуют от него взамен? Надеются, что Ивашко не станет больше прямить государю, а будет киргизским ертаулом, соглядатаем, на Красном Яру?

А что если Курта явился к нему от того самого улуса, из которого много лет назад Ивашко был взят аманатом? Киргизам, должно быть, уже все известно о нем. Но зачем он им теперь, совсем отбившийся от степного рода, выросший среди русских, принявший русскую православную веру? Нет, его давно забыли, как убежавшего из табуна жеребенка.

Коротким черенком плетки Курта сбросил со щеки мутную слезу, выкатившуюся из пустой глазницы, и заговорил грустно, совсем об ином:

— Разве ветер скалу поднимет? Разве старая жена приласкает?

Курта не так простодушен и щедр, как могло бы показаться на первый взгляд. И совсем уж не задаром обещал он юрту — Курта просил Ивашку о немаловажной услуге. Богато живет качинец, коней у него и овец, что звезд на небе, а то и больше. Не жалеет он для дорогих гостей забористой араки, не жалеет кумыса, пусть пьют сколько хотят, сколько в них влезет. Ежегодно, кроме ясака, в поминки исправно посылает воеводе лучших соболей, искристых выдр и белее снега горностаев, а нынче послал целого бобра. Однако есть печаль и у Курты: постарели две его жены, не греют постель, храпят по ночам — спать не дают. И хочется ему молодую жену, тугую телом и сладкую.

— Покупай мне девку, — зачмокал губами Курта.

— Зачем же мне покупать?

— Ты новокрещен. Тебе продаст девку сердитый поп Митька. Много скота он попросит — не жалко, — и рассыпался довольным визгливым смехом.

Ивашко подумал, что он бы и сам не прочь жениться на прелестной братской полонянке, уж и хороша собой девка, верно Курта про нее говорит: сладкая. Да первым делом надо ему свою юрту поставить, потом уж разводить всякий скот и приискивать по душе невесту. А еще прикинул, что заломит поп за Санкай небывалую цену — где возьмет Ивашко столько скота и денег?

— Ладно, — согласился он. — Куплю Санкай.

Священник Димитрий Клементьев, немощный, слепой от старости, уже не служил в соборной церкви. Из Тобольска от архимандрита пришла духовная грамотка заменить его сыном Димитрием. Молодой поп был довольно смекалист, а более того жаден до денег. Едва Ивашко заговорил о Санкай, Димитрий сообразил, что может продать девку с большой для себя выгодой, и поначалу отказал:

— Спаси бог, Санкай и впредь будет неотлучно жить при храме Господнем.

Поп был длинен ростом, как тальниковый прут, и так же тонок. Глядя снизу вверх в его носатое, поросшее редкой щетиной румяное лицо, Ивашко понимал что священник явно набивает цену. Но Ивашке было совсем ни к чему торговаться — за все платил Курта. Ивашко лишь попросил показать ясырку, чтобы ее вид распалил Курту и тот поскорее покончил с торгом.

— По милости Господа Бога Санкай будет служить в церкви — смиренно повторил отец Димитрий.

Тогда Курта тронул Ивашку за локоть и шепнул:

— Двадцать.

Ивашко тут же огласил слово нетерпеливого качинца: двадцать скотин самых лучших, на выбор. Цена была достаточно высока, чтобы соблазнить попа. Но отец Димитрий рассмеялся:

— Эва какой прибыток собору! — и велел оказавшейся поблизости просвирне покликать Санкай.

А девка уже тут как тут. Вылетела из трапезной и оторопела у порога, стоит пугливо, словно дикая козочка-кабарожка, и глаза ее, кабарожьи, желтым переливчатым огнем сверкнули и уставились на Ивашку. В этом коротком взгляде Санкай он почувствовал боль плена и одиночества, и испуг, и надежду на добрую перемену в несчастной ее участи.

— Тридцать, — шепнул Курта, не отводя от девки замутненного страстью глаза.

— Сорок! — подбирая рясу, азартно вскрикнул отец Димитрий.

Сколько ни рядился потом Ивашко, а поп так и не уступил. Наконец Курта облизнул пересохшие от волнения губы и подал знак: согласен.

В тот же день, поднимая пыль, проплыло в город пестрое, лоснящееся от жира стадо. Лучших коров и кобылиц не пожалел богатый качинец за прекрасную полонянку. И когда поп вывел Санкай на паперть церкви и подтолкнул ее в руки нового хозяина, Курта заревел от радости, с размаха кинул девку в седло и, с гиком нахлестывая породистого, рослого бухарского коня, умчался в степь, словно боясь, как бы у него не отобрали эту дорогую покупку. Совсем уж хмельной от удачи и доступной ему близости молодой девки, Курта трепетно раздувал ноздри, представляя, как в юрте бросит вольную орлицу Санкай на расшитую голубыми узорами белую пушистую кошму, и ясырка забьется, застонет и, признав в нем своего повелителя, покорно разделит с ним брачное ложе.

Улус Курты в то время стоял неподалеку от города, сразу же за горой Бадалык. Неглубоким синим распадком качинец направил коня к вершине Бадалыка, на которой одиноко росла сучковатая кудрявая березка. Возле нее в тени и хотел дать Курта отдых белому от пены коню, проскакавшему галопом добрых пять верст, но едва подъехал к березке, конь заливисто заржал, замотал умной мордой, кого-то почуяв. И Курта увидел на другом склоне горы встречного всадника, светловолосого русского парня. Сидя на коне так, что босые мосластые ноги свешивались по одну сторону седла, парень тихонько посвистывал и с праздным любопытством поглядывал на Курту.

Это был Куземко, возвращавшийся домой с хозяйской пашни. За споро скошенный ячмень Степанко обещал работнику напоить его до той поры, до которой обычно пил сам. А вино у Степанки злое-презлое, поднесешь горящую лучину — зеленым пламенем занимается, выпьешь — глушит и с ног валит.

Куземко хотел было разминуться с Куртой и уже отвернул зафыркавшего коня, да увидел перекинутую через седло живую ношу, присмотрелся к ней и ахнул, узнав кабарожку Санкай. Девка была черна, что котел — вся кровь ей в голову спустилась, а руки и ноги болтались, будто веревки.

Куземко слетел с седла и ухватил под уздцы свирепого, угрожающе вставшего на дыбы Куртина жеребца.

— Брось-ко девку, душегубец!

Страшное лицо качинца перекосилось. Удивление на нем быстро сменилось тревогой и гневом. Степняк готов был насмерть биться за свой редкостный, свой бесценный товар. Убирайся с чужого пути, казак, не то втопчет тебя в землю Курта безо всякой жалости! Да и где взять жалости маралу, когда из-за маралухи он смело идет на устрашающий голос соперника и скрещивает в бою с тем быком ветвистые рога!

Курта озлобленно рванул ременные поводья и ударил своего сильного жеребца плетью. Но Куземко удержал захрапевшего Куртина коня, повис у него на вспененной дикой морде.

— Отдай, сатана, девку!

Курта скользнул рукой к заткнутой за кушак сабле, однако выдернуть ее из ножен не успел. Куземко ухватил рассвирепевшего степняка за полу цветного камчатого чапана и что есть мочи рванул на себя. Затрещала материя. Курта был полегче Куземки, он легко вылетел из седла и после крепкого тычка в брюхо скрючился и затих.

— Садись-ко, не страшись, не забижу, — наскоро, с непривычной для себя лаской говорил Куземко, подсаживая Санкай в свое седло.

— Ку-зем-ко…

В город они попали затемно. Караульные уже давно колотили в доски. Сторожевой казак на башне сонно окликнул их и едва не пальнул по ним из пищали, так как выискивающий брод Куземко чего-то промешкал с ответом.

Отца Димитрия в церкви, конечно, не оказалось, вообще, там никого не было в этот поздний час. Поехали к попу домой, и дома его не оказалось. И тогда Куземко препоручил девку до утра колченогому сторожу аманатской избы.


Феклуша вернулась с торга раньше обычного и с пустым лукошком, что с ней никогда не бывало — хоть мелочь какую да купит. Засуетилась туда-сюда, длинным подолом замела по крыльцу, по двору. И удивился, догадался Степанко: неладное что-то с женкой. Отбросил далеко в сторону трехрожковые вилы — только что чистил у коров в пригоне — и, погладив ее по плечу, участливо спросил:

— Обидел кто?

— Васька Еремеев залютовал. Сыском грозится, — а у самой слезы вожжами по распаленным щекам.

— Чего подьячему надобно? — насторожился и враз посерьезнел Степанко.

— Волю велику взял. Али ты Ваську не знаешь!

Степанко немало поразился женкиной печали:

— А тебе что?

— Так ведь Куземко-то наш работник… О нем радеть сам Бог повелел…

Степанко, вытирая потные руки о подол рубахи, прошел в подклет и долго молча с явным осуждением смотрел на спящего Куземку. Лежит, что святой, ртом мух ловит, будто это и не он ввел в гнев подьячего Ваську. Растормошил гулящего, а тот закрутил красными, мутными глазищами.

— Чего ты? — и недовольный повернулся на другой бок.

— Набралась овца репьев, так ты вин. Что натворил? — мрачнея, как небо в грозу, спросил Степанко.

— Обскажи-ка все ладом, по порядку. Степанко и защитит тебя перед воеводою, — подсказала Феклуша.