— Идти под защиту русских.
Изерчей не согласился со своей матерью Абакай. Ему хочется жить мирно на прекрасной земле предков.
— Ты, Сенчикей.
— Зачем кочевать к Алтын-хану?
Ишей и не рассчитывал на иные ответы. Но как он может связать то, что не вяжется? Как не дать разгореться давно тлеющему огоньку споров? Кому он должен сейчас высказать предпочтение? Кто из князцов прав? Однако Ишей не мог не считаться и с настроениями своих воинов, воины были против Алтын-хана, но понимали, что даже с помощью русских вряд ли победят монголов в открытой степи. Прольются потоки крови, и Киргизская земля замрет и опустеет. И сказал Ишей, повелительно подняв руку:
— Мы покидаем степь, уходим в тайгу, где устроим засеки. Алтын-хан потеряет нас, как охотник теряет вдруг ускользнувшую дичь, и вернется ни с чем за Саянский камень.
Но в лагере Ишея была еще одна, и довольно существенная сила, которую он сейчас не учитывал и вообще с которой всерьез не считался: молодые князцы, они в большинстве своем были за неотложный уход в подданство к Алтын-хану, чтобы затем вместе с ним грянуть истребительной войной против русских. Они, стиснув зубы, промолчали на совете, да их никто ни о чем и не спрашивал, а теперь, когда начальный князь сказал свое окончательное слово, Иренек, самый несдержанный из них, вскочил и запальчиво возразил снисходительно поглядевшему на него отцу:
— Как бы ни был мудр человек, он не предугадает истинных намерений Кудая. Ты, владеющий всей землей киргизов, не станешь ли сожалеть о том, что не послушался Алтын-хана.
Ах, эта упрямая молодежь, от нее только и жди спесивого неразумия и неповиновения! А может, Иренек и стоящие за ним князцы уже тайно снеслись с Алтын-ханом и за дряхлеющей, костлявой, как у старого орла, спиной начального князя уже созрела измена? Но они слепы, словно щенята, и глупы, если верят старому хорьку Гомбо Эрдени, присвоившему себе громкий титул Золотого царя. Их нужно остановить, встряхнуть, образумить, пока еще не поздно, потому что одна глупость влечет за собой другую, и чем это кончится, знает лишь один великий повелитель добрых духов. А больше никто!
— Ты хотел сказать, мой достойный сын, что властелины не всегда бывают правыми. Но кто им судья? И, поверь мне, они бы делали больше ошибок, если бы поступали по советам тех, кого еще не посетила мудрость, — устало произнес Ишей, закрывая выцветшие умные глаза. — Я не держу тебя, Иренек, ты можешь сейчас же ехать со своими верными друзьями к сварливому Алтын-хану, он с нетерпением ожидает вас.
— Зачем я должен ехать в леса? Моя земля — степь!
— Повторяю: ты волен отправиться к монголам.
— Не сердись, повелевающий всем народом, но я принимаю твой воистину добрый совет! — выкрикнул Иренек, выскакивая из юрты.
Старые князцы неодобрительно покачали головами. Ишей ничем не выдал кольнувшего в сердце гнева.
Было решено кочевать в тайгу в тот же день. Но не успели князцы взлететь на оседланных, нетерпеливо бьющих копытами коней и разъехаться по своим улусам, как киргизские дозоры встретили в логу у озера Тус и проводили к Ишею известного монгольского зайсана Дага-батора с девятью обвешанными оружием конными цириками[5]. Зайсан был в яркой парадной одежде: в голубом с золотыми блестками чапане, надетом поверх собольей шубы, в остроконечной шапке с бархатным малиновым верхом.
После взаимных приветствий разгоряченный бешеной скачкой Дага-батор удовлетворенно сказал Ишею и присутствующим в юрте князцам, что могущественный повелитель монголов великий Алтын-хан, да продлятся его славные годы, помирился со своим дорогим племянником Мерген-тайшою и милостиво приглашает киргизов от своего имени и от имени своего доблестного сына Лопсана на большой праздник, а праздник тот будет в походной ставке хана — в широком междуречье Ербы и Теси.
— Тебе представляется подходящий случай проведать грозного и солнцеподобного повелителя многих земель и народов, — сказал Ишей Иренеку так, чтобы эти слова услышали и монголы, и молодые киргизские князья.
Назавтра, едва рассвело, зайсан Дага-батор с цириками и тридцатью киргизскими князцами ускакал в ханский лагерь. А Ишей, выждав, когда всадники скроются за снежными холмами, приказал спешно разбирать юрты и гнать стада в сторону Енисея. Ишей не мог позволить лукавому Гомбо Эрдени перехитрить начального князя киргизов, сына великого Номчи.
Нет дождя без туч, нет качинца без коня. Когда Маганах проснулся и узнал, что монголы угнали Чигрена, пастух грудью ударился о землю и застонал, будто раненый лось. И видели люди улуса, как в отчаянии бился Маганах головою об острые камни, и снег в том месте был мокрым и алым от крови.
Мать старалась поднять сына, ухватив его за вытертый воротник козлиной шубы. Но Маганах падал снова и снова, и распухшие его губы не в силах были сдержать страшного вопля.
Два долгих дня и две тревожные ночи Маганах провалялся на собачьих шкурах, сипло и прерывисто дыша и ни с кем не разговаривая, провалялся без воды и пищи. Когда ему подносили молоко или воду, когда подавали кусок вареного мяса, Маганах свирепо поводил затекшими чернотой, запавшими глазами и рывком отворачивался. Куда только и девалось его доброе к матери и сестренкам, его мягкое, нежное сердце?
Маганах хотел умереть. Зачем ему жизнь, когда он опять не человек, у него нет своего коня, нет быстрого, как ураган, Чигрена. Но духи не слушались Маганаха, они не забирали его к себе, и на третий день несчастный пастух задумал найти Чигрена во что бы то ни стало. Найти и выкрасть.
Маганах решительно отбросил обледенелый полог юрты, во вспухшее лицо ему ударила метель. Но прежде чем пуститься в дальний путь, пастух по ходу солнца трижды обежал вокруг засыпанного снегом жилья, чтобы поиск коня был удачным. Потом, пошатываясь, снова вошел в юрту и, ни с кем не говоря и никого не замечая, привесил к поясу тугой отцовский лук и колчан со стрелами, взял волосяной, поющий на ветру аркан, сунул за пазуху жгут вяленой баранины и, провожаемый жалостливыми взглядами людей, покинул улус.
Он шел торопливо, словно боясь опоздать к чему-то, но не на юг, куда монголы отогнали его Чигрена, он шел в противоположную сторону, к Красному Яру. Нет, не к казакам красноярским шел пастух — он стремился к истокам Большого Кемчуга, к родовой горе Мунгатова улуса. Сюда в начале лета, едва на березах взрывались почки, ежегодно ходили молиться качинские роды. Они просили гору дать им большое прибавление в скоте и щедро угощали аракой. Это была гора-отец, дававшая плодородие не только лошадям и овцам, но и людям.
Под низким зимним солнцем вокруг стлалась белая степь, лишь глубокие распадки да овраги тускло отсвечивали голубым, они казались заплатами на старой, дырявой кошме. Степь, неведомо от кого, там и сям караулили угрюмые могильные камни, прикрытые пушистыми снежными малахаями.
Маганах не выбирал удобного пути, а шагал прямиком по холмам и распадкам. Он встречал на неоглядной снежной целине затейливое узорочье следов разных зверей и зверушек и угадывал, что происходило здесь до него. Вот, тычась острым носом в сугроб, бегал горностай. Вот размашисто уходил от лисы в караганник пугливый заяц. А на самом гребне бугра совсем недавно крошил сугробы небольшой табунок диких коз.
К исходу второго дня пути набрел на отчетливый глубокий след лошади, даже нескольких лошадей. След уходил куда-то в степь, но Маганах пошел навстречу ему, в лесистые горы. Минули ночь и день и еще ночь, и зоркому взгляду пастуха наконец открылась отец-гора в густой щетине припорошенных метелью темных елей. Синий снег в долине был местами выше колен и таким вязким, что хватался за кожаные сапоги. Маганах все чаще останавливался, чтобы перевести дух.
С трудом достигнув подножия священной горы, он немного постоял, отдыхая, затем достал из колчана сорванный еще в степи про запас пучок травы ирбен, высек кресалом огонь и развел в затишье костер. Трава густо задымила, от нее повеяло знакомым, родным с детства запахом привольных пастбищ. И тогда Маганах вскинул к стылому небу сведенные холодом руки и громко крикнул:
— Ой ты, стоящая выше всех других гор, родовая гора качинцев, сделай так, чтобы я умер… или чтобы мой, самый быстрый на свете, конь Чигрен снова был у меня! Ты все можешь, гора-отец!
Гора услышала Маганаха и немало подивилась тому, что у пастуха-качинца могли украсть единственного коня. Гора была далеко от улуса и не знала, конечно, что Маганах тогда крепко спал, утомленный дальней поездкой. А монголы налетели бурей, даже собаки не успели взлаять — не то пастух непременно проснулся бы в своей юрте.
Маганаха мучил голод. От жгута мяса остались одни перетертые крошки, но и то, что у него было, он, не задумываясь, бросил в жертву отцу-горе, чтобы этим подношением задобрить ее. Он рассчитывал добыть себе еду на обратном пути: можно убить рябчика — много их кормится в перелесках, или тетерева, ворону или галку, а если уж очень повезет, то и козу — теперь, когда в тайге нападало много снега, умные козы вышли в степь.
И прежде бывало, что Маганах не ел подолгу, иногда даже неделями, но все кончалось благополучно: выходил к людям в улусы или зимовья, а то убивал зверя или находил съедобные коренья сараны или кандыка. Нужно только совсем не думать об еде, и тогда будет легче выносить голод. А еще нужно срезать ножом тальниковые или березовые палочки, положить их на брюхо и спину и туго затянуть поясом — брюхо сожмется и перестанет просить пищи.
Маганах возвращался в степь уже по другому лошадиному следу, который сперва вел строго на юг, именно туда, куда нужно пастуху. Но, вынырнув из крутобокого ложка, след коленом повернул к Енисею. Повернул и Маганах: след ведет к стойбищу, там можно поесть и затем уж идти дальше.
Однако вскоре след, поплутав по мелколесой тайге, забрал еще левее и вдруг потерялся в мшанине горного распадка. Значит, кто-то блудил или, выехав в степь, решил вернуться на Красный Яр. Рассчитывать на скорую встречу с людьми в необжитых Кемчугских горах не приходилось, и тогда Маганах, круто изменив направление, пошел наугад по нетронутому снегу.