Дикая кровь — страница 32 из 81

— Зачем же стал белым?

— Жизнь выбелила. Да ты играй-ко, божья душа, не то оплошаешь.

Надоело Федорке из кучки таскать бирюльки — пустился дед рассказывать ему разные сказки да все страшные, про разбойничьи набеги на вольной Волге-матушке, про разграбленные купеческие струги. И как-то получалось у деда, что злыми людьми всегда были торговые гости, они почему-то не хотели отдавать удалым молодцам-разбойникам свое несметное добро, скорее улизнуть норовили, а то и стреляли. А разбойнички весело делили товар, пили вино заморское, сладостями персидскими закусывали. Храбрый атаман Вахрушко Лось на гуслях наигрывал златострунных да лихо приплясывал. Уж и певучи были атамановы гусли. А ватажничали-то разбойнички давно — теперь не вспомнить когда.

— И ты там был? — спрашивал Федорко.

— И я там был, и мед пил: по усам текло, а в рот не попало.

За шумным разговором и не заметили, как в избушку вошел Харя, в оцепенении стал у порога, как идол, на хозяев смотрит, взгляд вороватый, стылый.

— Мир дому сему, — сказал он сквозь крупные и редкие зубы, ленивым движением снимая с себя дубленый полушубок.

— Проходи, гостем будешь, — сдержанно и хмуро ответил Верещага, сметая на костлявую ладонь бирюльки и приглашая целовальника сесть рядом.

— Небогато живешь, — оглядывая темные углы, сказал Харя.

— Мне и то в радость.

— Штой-то не узнаю тебя, Верещага. Будто и не тот ты, с коим бухаретинов побивали да в прорубь на Енисее сажали.

— Ныне не убиваю — сам знаешь. И что молвить про грех содеянный — молиться за его отпущение надобно, — Верещага кивнул на Федорку, чтоб не заводить при нем речей про тайное, недозволенное.

Харя понял деда с полуслова, присоветовал:

— Отошли парнишку во двор, пусть-ко побегает.

Федорко словно того и ждал: проворно сунул ноги в большие валенки, накинул на плечи шубейку и шмыгнул за дверь. И на крылечке вздохнул морозцем — не по нраву пришелся ему этот человек, говорил он с дедом зло и дерзко, и дед с приходом гостя ровно переменился, куда только и подевались обычные его шутки, и уж совсем позабыл про Федорку.

Когда Харя и Верещага остались в избе с глазу на глаз, целовальник мягкой лисьей походкой прошелся из угла в угол, круто повернулся на носках к настороженному деду. Багровое Харино лицо заметно побледнело и вытянулось, некоторое время он мрачно молчал.

— Все собирался к тебе, да недосуг было, — оживляясь, сказал он. — Дознаться желаю, пошто не пустил тогда, ай устрашился, что побью?

— Сколько я страшусь, сам ведаешь, — с хрипотцою ответил Верещага.

— Сразу признал меня?

— Кабы сразу, не сносить бы тебе головы.

— Остарел ты, Верещага. Не страшусь тебя, прежде страшился, а теперь нет. Вот крест истинный.

— Уходи, сатана, — угрожающе выдохнул дед.

— Мослы одни у тебя остались. Мослы да кожа, — глядя на босые, в цыпках Верещагины ноги, сказал Харя. — И все потому, что ты сам себе есть супротивник.

В печи стало гаснуть. Верещага с сухим хрустом в суставах поднялся с лавки и, с трудом разгибая спину, пошел в угол взять дров. Настороженный Харя предупредительно уступил ему дорогу. Под мохнатыми бровями деда сверкнула недобрая усмешка:

— А то молвишь — не страшишься! Ног еще не истоптал до гузна, чтоб храбриться. Да ты, само собой, или уж уходи прочь, или сказывай, зачем пожаловал.

Харя достал из кармана расшитый бисером кумачовый кисет и бумагу, подал деду:

— Кури.

Верещага негнущимися костлявыми пальцами взял щепотку табака, кинул в рот и пожевал.

— Ладно, чего тебе?

Харя боком вплотную приблизился к деду, заговорил торопливо, глотая концы слов:

— Воеводе отписка пришла от Степанки Коловского. Алтын-хан помирился с племянником, а его, Степанку, киргизы не пускают к мугальскому царю. Вот и выходит, что Ивашко твой скоро будет в городе. Понимаешь?

— Что понимать?

Харя заговорил тихим шипящим голосом:

— Деньги взять у него надобно, вот что. Не с собою же он их возит.

— Каки-таки деньги?

— А ты пошарь, пошарь-ко, погляди в сундучке у твоего киргиза. Может, что и найдешь. Ежели есть предостаточно, дележ с тобой устроим по совести, а избу сожжем. Тебя к себе возьму, призрю.

— Благодарствую и за былое береженье. Кабак приобрел, поди, на бухаретинскую бирюзу да на шелка. А мне что отвалил?

— Торговлишку налажу путем — быть и тебе с деньгами.

— А мне уж они ни к чему. Мне покой надобен. И я Ивашкина сундука не отдам.

— Ну как силой возьму! Тебе хуже будет и щенку твоему мугальскому, — откровенно пригрозил целовальник.

Верещага бросил в печь несколько смолистых поленьев, дым повалил гуще, заело глаза. Дед переломился в поясе, пошарил под печью и вытащил клюку, поворошил в печи и затем, как бы взвешивая клюку, неторопливо сказал:

— Убирайся-ко, мил человек, с господом-богом, трень-брень, осерчаю, и скандал промеж нами случится.

— Васька Еремеев в дружках у меня, ай не знаешь? И коли шепну про бухаретинов…

— Убийство-то вместе творили, — зыркнул из-под нависших бровей Верещага.

— А ты на правде ли стоишь, дед? Все минуло, все позабылось. Однако я тебе такие вины сыщу, что ляжешь на плаху!

— Бешеный ты кобель!

— Бог милостив. Давай сундук, Верещага, — спокойнее сказал целовальник. Он смекнул, что деда и теперь на испуг не возьмешь. Нужно было пускать в ход какую-то хитрость.

Верещага прошаркал подшитыми кожей опорками по ледяному полу, опять умостился на лавке:

— Иди-ко, мил человек, ищи себе другого товарища.

— Отмщу, Верещага, — и потянулся за пояс к пистолю.

Дед вскинул над седой головой увесистую клюку, намереваясь ударить ею целовальника, но Харя, не сводя с Верещаги испытующего взгляда, отпустил рукоять пистольную, засмеялся коротко и беззвучно.

— Не подобает тебе биться со мною. Ну, побьешь насмерть, а сам куда? Опять же на плаху?

— Не ходи ко мне! Я все позабыл.

— Уж коли так… — что-то соображая, произнес Харя и добавил совсем дружески: — Бос ты, сапожишки купить надобно, хочешь денег?

— Босому полегче.

— В святые метишь? Может, и попадешь ненароком. Про сундук-то подумывай, благо есть время — разве что на неделе вернется Ивашко.

Взбрякнула щеколда. Харя с силой хлопнул дверью, будто выстрелил. Проводив его хмурым, ненавидящим взглядом из-под нависших на глаза бровей, Верещага подумал о себе, что на склоне лет заботится не об одном лишь спасении собственной души. И жестокосерд человек, а и в нем есть душевная теплота и мягкость. Бирюком, в одиночку жил доселе Верещага: кого встречал, с тем и учинял драку. А случайно набрел на людскую доверчивость и беззащитность — лед в сердце понемногу стаял, и ласковым маковым цветом распустилось доброе чувство к Федорке и Ивашке-киргизу. Значит, все многие годы она спала подо льдом, Верещагина дорога к людям, и ему теперь все больше плакать хочется, а не рвать и рычать, как прежде.

После разговора с Харей Верещага еще нетерпеливее стал ожидать Ивашку. А ну как побьют его киргизы, что от них отшатнулся и перешел в православную веру. Харя же не отступал от своего: в сумерках, укрываясь от людских взглядов, частенько бродил он вокруг ветхой избушки Верещаги. И так как теперь дед больше сидел на запоре, зная Харино лютое вероломство, целовальник нет-нет да и стучал сучковатой палкой в ставень:

— Время-то на избыве.

— Сгинь, Харька, не понуждай к ссоре.

— Отступник ты, Верещага.

— И то ладно, — упрямо отвечал дед. И не выходил со двора ни на шаг — стерег окованный железом Ивашкин сундук.

Федорко заметил, что дед стал настороженным, чутко прислушивался к каждому шороху на дворе и к каждому стуку. И сказки с той поры пошли у него со страшным и печальным концом, даже сам ватажный атаман Вахрушко Лось бежал у него в Сибирь и был дружками убит в Сибири из-за какого-то несметного клада. Услышав о такой неудачливой судьбе атамана, Федорко недовольно затопал ногами и забил в ладоши:

— Живой он, живой!

— Ну, пусть и живой, коли так тебе хочется, — соглашался Верещага, поглаживая парнишку по жестким, что щетина, волосам.

А спал дед теперь между Федоркой и топором. И кричал во сне, а что кричал, Федорко не мог разобрать — он пугался крика и закрывал себе уши.

15

Русские послы второй месяц доживали в Мунгатовом улусе. Жилось им вроде бы и сносно: их досыта кормили, поили, ни в чем, кажется, не было отказа. Но стерегли неусыпно: со стойбища не отпускали ни к Алтын-хану, ни на Красный Яр. Редкий день не приезжали сюда киргизские князцы от Ишея или Иженея или гонцы от самого Алтын-хана. Правда, хан посылал своих доверенных людей не сюда, а к Ишею, но зайсаны считали совсем не лишним побывать и у русских послов, разведать что-нибудь о красноярцах. Киргизы же обычно жаловались казакам на плохое обращение со стороны строптивых монголов.

Когда Атаях неожиданно был призван в ставку начального князя, его в Мунгатовом улусе надолго заменил молодой князец Шанда, отменно разговорчивый и хитрый. Он старался неотступно быть при Ивашке. Он исправно сообщал Ивашке, что сам узнавал о монголах и киргизских улусах. Однажды, взбешенный, с перекошенным лицом, он заскочил в посольскую юрту, когда казаки обедали, и черешком плетки показал себе через плечо:

— Они идут на Красный Яр!

— Кто?

— Цирики Алтын-хана.

Казаки мигом побросали ложки и, схватив оружие, один за другим выскочили на бугор. Они увидели, как лавина за лавиной катились по белой степи всадники, гуртами катился бесчисленный скот, направляясь к улусу Мунгата. Скоро перемешанное с табунами и отарами войско нырнет в глубокий, лежащий на пути лог и, вынырнув из него, окажется в версте от улуса.

Казаки обеспокоились. По-доброму так они должны были скорее скакать в город, чтобы сообщить о начавшемся наступлении монголов. Но Шанда и тут заподличал — зачем-то снял лисий малахай и решительно качнул выбритой в темени головой: