— Вона как! Чудо! — в неподдельном изумлении протянул Артюшко. — Разбойника-то того видел когда?
— Не видел вовсе. Однако по ножу отыщу, с березовой нож рукоятью и щерблен у пятки — по пьяному делу тятька пробовал, крепок ли.
Перевалив Бадалык, целиною спустились в тот самый распадок, где Куземко круто поспорил с Куртой. Снег был здесь поглубже, местами кони по колени грузли в сугробы. Дав чалому повод, Куземко пристально разглядывал открывшуюся с холма степь. Прямо перед ним стеною стоял сосновый лес, к которому со всех сторон вели голые распадки, слева, в покатой к реке низине, виднелись еле приметные островки черемухи. Но что это? Куртиной юрты нигде не было. И Куземко подумал сперва, что они попросту заблудились. Распадки зимою все одинаковы. Но за кустами виднелся знакомый, с выступами красной земли высокий берег Качи.
— Она чо, сквозь землю провалилась! — Артюшко тоже потерял Куртину юрту.
Вскоре они, держась малоснежных бугров, выехали на бывшее стойбище Курты. Куземко сапогом пнул сугроб — выглянули смешанные с золой угли кострища. Здесь же осталась ошкуренная жердь, служившая коновязью.
— Чего-то испугался одноглазый, и холод ему нипочем, — сказал Артюшко, пытаясь разглядеть след кочевой тропы. Но следа не было видно — он был напрочь занесен бураном.
Обогнули по сугробам черемуховый колок, пересекли одетую в ледяную броню Качу и направили коней в сторону заимки посадского человека, пахавшего тут свою пашню. До самой заимки не увидели они следов кочевья, не встретили никого, лишь в стылом березняке нечаянно спугнули зайца, запетлявшего по сугробам под лихое улюлюканье Артюшки. Пустовала и сама заимка.
— Давай вертаться, — предложил Артюшко, оглядывая волнистый снежный простор.
Куземко стал перечить: не мог же далеко откочевать Курта. Устроился где-нибудь у воды, может, даже вон под той крутобокой горою, что нависла над степью серыми скалами.
— Зачем нам Курта? — недоумевал Артюшко. — Мы чо, разве не в дозор посланы?
Лишь к вечеру увидели пяток жалких юрт, скучившихся на угоре, поторопили коней. Заметив их, от юрт отделились люди, хлынули навстречу. Это были парнишки-инородцы, они наперебой кричали, показывая в сторону леса.
— Князец улус грабил, ушел, — плача и повизгивая, говорили они.
— Князец волкодава убил, — шумели парнишки.
Они же гурьбой повели Куземку и Артюшку в юрту хозяина улуса. Похожий на высохшего паука, старик лежал на кошме с окровавленным лицом. При виде русских он с трудом разжал разбитые, вспухшие губы и заговорил, постанывая:
— Киргиз ясак правил… Соболей, сказал, надо… А я с Интиколя бежал, от монголов бежал. Какой соболь, ох!..
— Он старого человека ногами бил, плетью. Руки ему выкручивал, — запричитала женщина, стоявшая с чашкой воды у изголовья старика.
— Чо за киргиз тебя обижал? — склонившись к хозяину улуса, спросил Артюшко.
— Табун, сын Кочебая.
В съезжей избе с утра было знобко — только принесли дрова и затопили печь. Попахивало отволглым горьким дымком. Михайло Скрябин кутался в лисью шубу, крытую бирюзовым бархатом. Он не спеша, обдумывая каждое слово, сочинял грамоту томскому воеводе Никифору Нащокину.
— А красноярские служилые люди Степанко Коловский с товарищи у Алтын-хана и у племянника его Мерген-тайши не были, потому как киргизы их, Степанку Коловского с товарищи, к царю Алтыну и к племяннику его Мерген-тайше не пустили… Складно, Васька?
— Уж куда складнее, отец-воевода, — ответил Васька Еремеев, старательно выводя каждую буквицу. Руки у него от холода, что у гуся лапы, малиновы, и он дул на них вытянутыми трубой губами.
— И выходит так, что Алтын-хан по-нашему вроде Золотой царь?
— Так оно, простите, и есть, отец-воевода, — сказал Васька, не отрываясь от бумаги.
— Конский он царь да овечий, а туда же, в золото… Ну, до чего дописал, говори?
— До Мергена-тайши.
— Будь я Алтыном, выпорол бы племянничка любезного, приказал бы Гриде сечь усердствуя, с потягом, — воевода поднялся со стула, посильнее запахнул шубу и принялся прохаживаться по избе из угла в угол. — А хан испугался угроз наших, в свою орду побег. Труслив больно.
— Того и гляди, что киргизы с бобрами да соболями объявятся, — отбрасывая мешавший ему писать овечий воротник, сказал Васька.
Воевода остановился у стола, напротив подьячего, толстыми пальцами общипал фитилек коптившей свечи, поплевал на пальцы. И чутко замер, услышав в сенях противный скрип половиц.
Вошел атаман конной сотни Дементий Злобин, старый, но еще крепкий, седые усы, что сабли. Сорвал с головы пушистый треух и отвесил поясной поклон воеводе. Попросил молвить слово. Воевода согласно кивнул, приглашая Дементия подойти ближе.
— Говори, Дементий Андронович.
Злобин смущенно помял в руке треух, переломился в поклоне и лбом об пол. Между тем одутловатое, в глубоких морщинах лицо атамана хмурилось: знать, просить Дементию было не в обычай. И прежде чем заговорить, он трижды истово перекрестился на пресвятую Богоматерь, что из темного угла большими печальными глазами поглядывала на атамана.
— Прошу, отец-воевода, жалованьишко денежное мне прибавить, хоть рубля на два.
— Уж и немочен ты, Дементий Андронович.
— Немочен.
— Жалованье прибавить? А за каку таку службу батюшке-государю?
— Будто неизвестно тебе, отец-воевода, — враз обиделся Дементий.
Воевода усмехнулся — мохнатые брови поднялись и разошлись в стороны:
— Известно, Андронович. Однако ты говори, а Васька пусть запишет.
Дементий почесал пятерней в затылке, вспоминая прожитое, — пожил, слава богу, всего испытал и повидал на веку — и начал не совсем уверенно:
— Отец мой родом из Старого Дуба Северского, а убит он под Кромами. Я же млад остался в своей скудной вотчине на Дону. В вотчине ж остался дядя мой Микифор Злобин. И я на Дону гулял шесть годков.
— Ты, братец, про службу царскую, — сказал воевода. — За нее кладут жалованье.
— Дал Бог и послужить, — оживляясь, заговорил Злобин. — Из Москвы был я послан на Коломну к князю Василию Федоровичу Масальскому и в той Коломне в осаде от литовских и русских людей сидел. Да служил под Москвою с боярином с князем Дмитрием Тимофеевичем Трубецким — много добр был ко мне, — и был я с донскими казаками есаулом под Смоленском и там мужика убил, да не единого; под литовским городом Любичем служил в рати Дмитрия Михайловича Пожарского, боярина, князя. И под Калугу пришел с Пожарским же. А на Красный Яр съехал с воеводою Архипом Федоровичем Акинфовым…
— Добро, — остановил его Скрябин. — Что было на Красном Яру, про то нам доподлинно известно. Иди с богом, Дементий Андронович, напишу я грамотку батюшке-царю.
— Смилуйся, отец-воевода, напиши, — Злобин, кланяясь, спиной отступил к двери.
Когда атаман вышел, Михайло Федорович в задумчивости вздохнул и пухлой ладошкой стукнул по столу:
— На сей день забот довольно.
Васька вскинул спутанную бороду — будто того и ждал. Он спешно собрал исписанные листы бумаги, гусиное перо, песочницу, положил все это в шкатулку резного красного дерева, тонко звякнул постоянно висевшим у него на кушаке ключом:
— Пойду-ко к целовальнику нашейную казну сосчитаю.
— И то дело, — одобрил воевода.
А на пороге, зацепив плечом косяк, уж взметнулся Родион Кольцов, строгие глазищи уставил на Михайлу Федоровича:
— Дозорщики сказывают, что киргиз Табун за ясаком приходил, качинцев люто мучил.
Воевода, вскинув кулачищи, подскочил к Родиону и крикнул гневно:
— Табун?
— Сын княгини калмыцкой. Вот уж годов двадцать бунтует супротив нас, многие разбои чинит, — вполголоса подсказал Васька.
— Оно так. Чуть не до смерти побил ясачного качинца. Однако дозорщики идут. Дозволь, отец-воевода, позвать их к тебе, — сказал Родион.
— Зови, — воевода хмуро обошел стол и в ожидании казаков сел на свое место.
Покрякивая с мороза, в съезжую вошли Артюшко и Куземко, увидели воеводу — смолкли. Знать, не прошла даром наука, которую Гридя преподнес им по воеводскому приказу.
— Сколь их было, киргизов? — истово глядя на Богородицу, нетерпеливо спросил Скрябин.
— Про то нам, отец-воевода, никто слова не молвил, — ответил Артюшко, выступив чуть вперед.
— Никто не молвил… — сердито передразнил воевода. — Ну а ежели Табун зло умыслил супротив нас?
— Ничо!
Родион заслонил Артюшку нывшим от удара плечом: наскребет на свою голову, дурной. Воевода молча уперся лопатой бороды себе в грудь и грозно задвигал бровями. Молчал и Васька, обычно дававший Скрябину какие-то советы.
— Разве что идти Табуну наперерез? — вкрадчиво сказал Родион.
— Да в аманаты его! — в ярости возгласил воевода, вскакивая, — ан поспеем ли перехватить злодея?
— Пошто не перехватить, если послать казаков к Ачинскому острогу. Табун из тайги в те степи выйдет.
— Башкаст ты, Родион, хоть и бражник отменный, — отходя от гнева, с похвальбой в голосе протянул Скрябин.
— Да кого послать к Ачинску?
— То обдумаю, Родион. А пока что посылай за Бабуком Татушевым, толмачом поедет… Про воровской приход Табуна никто разведать не должен, потому как очень уж дерзок князец, и чтобы другим князцам неповадно было заниматься разбоем. Поймаем, посадим в аманаты, — тогда и кликнуть про то не грех, — и к Ваське: — Вот какие они, поминные соболи, про которые ты мне нашептывал. Еще одни такие поминки — и государева казна совсем пуста будет.
Пока посыльный ездил за Бабуком, Артюшко и Куземко толклись в холодных сенях приказной избы. Им велено было ждать. А приехал Бабук — казаков снова повели к воеводе. В наказание, что в пограбленном улусе не расспросили толком о Табуне, надумал Скрябин послать их под Ачинск ловить того князца. Впрочем, может быть, совсем и не в наказание: просто поверил Михайло Федорович в отвагу этих двух казаков, что им не в диковинку удалое ратное дело.
Завидев Скрябина, Бабук обвис телом, грохнулся на колени: