— Здравствуй, бачка!
— Князца Табуна видел когда?
— Нет, бачка.
— Увидишь. Лови киргиза и тащи-ко в острог.
— Блоху в портах ловим, бачка, и Табуна поймаем.
— Поедешь вот с ними, — воевода пальцем ткнул в грудь Куземке и Артюшке. — Грамотку отпишу, чтоб ачинские казаки помогли вам скрутить князца-изменника. Езжайте, бог с вами.
Крупными ошметьями косо повалил снег. Дорога на глазах портилась. Воевода взглянул на непогодь и накрепко наказал: и вечером, и ночью глядеть в оба и ехать безо всяких остановок, чтобы опередить Табуна.
На Святки в городе великий крик и звон:
— Послы явились!
— Уж и подарков привезли от царя мугальского!
— Каки-таки поминки — еле ноги унесли.
Народ мутными, говорливыми ручейками потек к острогу, чтоб поглазеть на вернувшихся из Киргизской земли казаков, услышать от них самих истинную правду, опасаться ли красноярцам теперь нового воинского прихода монголов. Мужики и женки принарядились, как на праздник, в самое лучшее, что у кого было: из-под шуршащих на ходу шубенок всем напоказ вышитые рубахи да жаркие сарафаны выглядывали, подолами на ветру полоскались: платы цветастые так и бросались встречным в глаза. А больше все-таки шло в острог всякой казацкой рвани.
В самом остроге с утра глухо и пусто было — нигде ни души. Одни стрельцы с побелевшими на морозе бердышами, во весь рот позевывая от навалившейся на них скуки, сторожили съезжую избу, да, проводив последних богомольцев с заутрени, соборный поп Димитрий позвякивал железом — вешал замок на церковь, чтоб никто спьяна не вломился в храм Божий и не осквернил матерщинным словом и действом святое место.
Послы же все еще были дома. Степанко у порога горницы развязывал попахивающие дегтем и конским потом переметные сумы, доставал из них завернутый в тряпицы заплесневелый табак, доставал осторожно, чтоб не рассыпать бисер в мешочках, и ругался без удержу. Зря провозил товар. С кем поведешь в степи торг, когда битых два месяца безвыходно просидели в одной юрте? Того же Ивашки приходилось ему опасаться: учен и смекалист киргиз, все указы царские ему известны, не ровен час — шепнет про запретный торг воеводе, не рад будешь и соболям.
Феклуша захлопотала у печи, наскоро собирая мужу обед, раскудахталась:
— Худо без тебя, Степанушко. Одна-одинешенька маялась.
Степанко оторвался от дела, недоверчиво повел бровью:
— А он? Куземко?
— Куземку загнал воевода в бор, все там лес рубили для острожного ставлення.
— А новокрещен?
— Сено возил с покосов, чтоб монголам на сожженье не оставлять.
— Острогу-ка что воевода поставил?
— Ни сажени. Бревнами укатали весь берег Качи, а строить не строили.
— Растащат теперь бревна. Как есть растащат, — вслух подумал Степанко, проходя под иконы за стол.
Феклуша жарко истопила баню, из неплотно прикрытой двери валил пар. Сняла с повети свежий березовый веник, нашла мужу на смену исподники и рубаху.
Уж и парился Степанко с дороги, нещадно нахлестывал себя жгучим веником по спине, по бокам. Похлещет да на каленые камни плеснет ковш воды, на камнях зашипит, облаком пыхнет, и Степанко снова лезет на скользкий полок. Когда ж от жары обмирало сердце и перехватывало дух, то, отбросив веник и корытце с водой, стрелою вылетал из бани и, как пес, поскуливая, голышом катался по снегу.
А потом, пунцовый и потный, крякая, пил можжевеловое вино и хлебал редьку с ледяным квасом, то и дело обтираясь кончиком петухами расшитого рушника. Хотел послать за Куземкой — праздник все-таки, одному гулять и грешно, и скучно, — да едва заикнулся, как Феклуша, пригорюнясь, сказала:
— В Ачинский город послан. На Чалке уехал.
— На каком Чалке?
— На нашем. Атаман ему, Родионко Кольцов, так приказал.
— А кто он мне есть, атаман? Я сам в детях боярских значусь! — загордился Степанко. — Мало что работника от двора оторвали, да еще и коня с ним.
— Коня-то и жалко, Степанушко.
— Ведаю, кого тебе жальчее. Чего уж там!
Может, и дольше ворчал бы хозяин, но в окно заскреблись, забарабанили шумливые казачата, колядовавшие по городу. Просиявшая Феклуша со смехом впустила их во двор и тут же цепочкой провела всю ватажку в избу. Казачата были как на подбор — годков по десяти, в сползших на глаза отцовских шапках, в обтрепанных по подолу полушубках. Один из них, чуть побойчее, подставил хозяйке холщовый мешок, наполовину заполненный вкусными подарками, и орава заскоморошничала, запела тонкими, заливистыми голосами:
Кто не даст пирога,
То корову за рога,
Телку за холку,
Быка за хвост
На великий пост.
— Эк вы, разбойнички! — задорно подмигнул им вмиг повеселевший Степанко. — Ты, Феклуша, дай парнишкам мягкого хлебца-ярушничка да калины.
Хлебосольная, любившая детей Феклуша забегала по избе, захлопотала. Она щедро угостила казачат пахучими грибными пирожками. Но сладкой калины она в тот день не парила, а за смородиной нужно было лезть в подполье. Тогда Феклуша порылась в шкафчике и достала ребятам изрядный кусок сахара. Глазенки у казачат округлились и засверкали от этого недоступного им лакомства.
Проводив довольных угощением парнишек, Феклуша принесла из сеней сельницу и принялась сеять муку, заводить тесто на завтра. Степанко подкрался сзади и ухватил ее за крутые бедра:
— Сходи-ко, женка, к Родиону Кольцову, пусть поторопится прийти, дело к нему есть неотложное.
— А то бы завтра уж? — выскользнула из мужевых объятий Феклуша.
— Как бы не поздно было.
Степанко вспомнил разговор с Ивашкой в Мунгатовом улусе. Киргиз — уж и дикий он — закипятился тогда, рассвирепел, и нет на него никакой надежды, что не вылепит прямо в лицо воеводе про ту пищаль Родионову. Надо, чтоб Родион сам перетолковал с Ивашкой.
Долго поджидал Степанко свою женку, полкувшина вина выпил. И когда она вошла в горницу сказать ему, что Родиона дома нет, что его и не сыщешь на праздник, говорить-то уже было некому: Степанко похрапывал на лавке у оловянного ковша с квасом.
— Горюшко ты мое горькое, — всплакнула над ним Феклуша. И был ей и дорог этот старый и слабый человек, и все-таки не люб. Он всегда понимал ее, не бил смертно, как другие мужики бьют своих женок, заботился о ней. Да разве женке одна забота нужна — ей более всего тайной ласки мужской надобно, иначе не женка она, а корова, что только раз в году к быку просится. И Феклуша, не жалеючи, разом отдала бы все свое богатство, всю доброту мужеву за бессонные ночи в курной избе или в шалаше, да с Куземкой.
А Куземко чужой ей стал. То ли уж не по нраву пришлась она ему тугим да белым телом своим — где еще сыщет он такое дородство! — или нашел себе другую. Феклуша не пожалела бы ни ее, ни себя. Пусть потом делают с ней, что хотят, но соперницу она не пощадит. Уж если и не Феклушин Куземко, то тогда и ничей.
Назавтра весь день Степанко не поднимался с постели. Стонал, охал, закатывая отекшие глаза, пятернею за сердце хватался. Феклуша услужливо подносила ему забористого рассола, подносила водку. Степанко белыми, как холст, губами нашептывал:
— Ввек к вину не притронусь. Гори оно синим огнем!..
Но к ночи понемногу — чарка за чаркой — опять набрался и снова турнул Феклушу за Родионом. Занозой засевшая в его мозгу мысль об атамановой великой вине не давала Степанке покоя. Не очень любил он Родиона, даже напротив — не одобрял его буйства, многих дерзких шалостей и рискованных поступков, однако зла ему не желал, особенно такого, как жестокая кара за измену государю.
И на сей раз Родиона не было дома, и вообще он уже которую ночь отирается черт-те где, не приходит в семью. Наказав Родионовой молчаливой и смирноглазой, не раз битой жене, что если муж у нее вдруг сыщется ненароком, то пусть непременно завернет к Степанке Коловскому, Феклуша дала себе слово не бегать более за ним.
На третьи сутки, проспавшись, Степанко сам отправился к атаману. И Степанке сразу же повезло: он застал Родиона дома, в просторной, прокуренной табаком избе. Но тот, как и следовало ожидать, был изрядно пьян. Сидя на голом полу в одних исподниках, в опорках, атаман в бочонке с солеными огурцами, которыми он любил закусывать, купал здоровенного старого кота. Кот захлебывался, извивался, как змея, и пронзительно кричал, стараясь покрепче вцепиться когтями в хозяина. Из глубоко прорезанных полос на крупных руках и отекшем лице Родиона стекала и капала на исподники алая кровь.
Родионова женка, опершись на ухват, с тоскою и страхом поглядывала на привычные ей дикие забавы пьяного мужа. А пятилетний сын смотрел на отца, свесив лохматую голову с полатей, и хохотал раскатисто, как взрослый. Его веселила придуманная отцом игра, в которую и сам бы он поиграть не прочь, да боялся драчливого кота.
— Здравствуй, Родион Иванович! — мягко, с почтением сказал Степанко. — С Рождеством тебя Христовым.
Атаман медленно ощупал гостя тусклыми глазами и вдруг узнал, отшвырнул мокрого кота в сторону:
— Проходи, разумный человек, смело садись за стол. Ноне, поди, день не постный.
— Сыт я, Родион Иванович.
— Бражничать будем, залихват! Неси-ко нам, женка, водки смородиновой, дюже хмельной, чтоб с ног валила!..
Степанко понял, что сегодня никакого разговора с хозяином у него не получится. Скажи ему про дело, так он, оглашенный, сразу к Ивашке кинется, заскандалит, тем и погубит себя. Весь город сразу узнает о его, атамановой, вине.
В пестрой суете дней Ивашко не часто вспоминал о Красном Яре. Он знал, что Федорко остался в надежных руках: Верещага накормит и напоит сиротинку, убережет от всякой хвори. Так было до самого Ивашкина отъезда из Мунгатова улуса, а тронулись в дорогу — только и думал о парнишке, а более того — о несладкой его доле. Жил где-то в степи мирный кочевник, пас скот, зимой уходил охотиться в тайгу, и были у него, горемыки, как у всех, жена, дети. Потом сразу, в один час, ничего не стало. Налетели на степь чужие племена, отогнали себе скот, сожгли юрту, самого кочевника неведомо за что побили до смерти, а семью его взяли в полон, чтобы продать, как баранов, в иные земли. Как давно то было? Ничего не знал, ничего не помнил Федорко. Значит, тогда он был совсем-совсем малешенек.