Дикая кровь — страница 40 из 81

Ивашко привязался к Федорке и не только потому, что их судьбы удивительно походили друг на друга — мало ли на свете похожих судеб, — парнишка оказался на редкость смышленым, доверчивым. Заботы о нем заполнили ту пустоту, которую носил в себе Ивашко, распрощавшись с Москвой, с близкими и дорогими ему людьми.

Любил ли Ивашко свою мачеху? Любил, хотя и сознавал, что он для нее всегда был лишь забавой, она не столько думала о нем, сколько о самой себе. И когда он уезжал в Сибирь, мачеха горько оплакивала не его судьбу, а свое одиночество. Однако она не так уж и одинока — у нее на выданье две дочери. Но сын один, он — Ивашко.

Еще нет-нет да возвращалась Ивашкина неспокойная мысль к нежданной встрече с Итполой. Увидеть бы отца хоть одним глазом, каков он. Может, так же коренаст и круглолиц, как Итпола, а может, худ и поджар, как сам Ивашко. Но почему тогда приехал к нему не отец? Видно, он давно уж выкинул из памяти пропавшего мальчонку, даже имя его позабыл. И теперь встретились бы, словно чужие.

Заболело, заныло сердце, когда Ивашко из-под ладони увидел город, туго запеленатый синим снегом. И невольно поторопил усталого коня, почувствовав, что тоска по Федорке стала уже невыносимой. Она, будто ждавшая этой минуты, всею своей тяжестью вдруг навалилась на Ивашку. Мальчишка, только он один был близок здесь, во всей бескрайней Сибири, киргизу Ивашке, к нему и рвался он.

Несмотря на раннее время, Федорки дома не было: еще затемно он второпях оделся, сунул ноги в теплые валенки и убежал колядовать с казачатами. Во дворе Ивашку встретил Верещага, запрыгал вокруг потного, усталого коня, неловко ткнулся бородой в распахнутую грудь постояльца.

— Заплечный мастер Гридя поймал тайменя с пуд, — обрадованный дед сразу же принялся перебирать самые важные, на его взгляд, городские новости. — Хлебушко вздорожал на торгу, а мясо подешевело. И еще воевода плетьми штрафовал двух женок с Покровского края — уж и выли, суки!

И лишь о том не сказал Верещага, что одноглазый Курта сдержал слово: прислал Ивашке юрту. И ту юрту — кошму и решетки — дед на пыльный чердак поднял, чтоб она ему глаза не мозолила. Пусть ее там, треклятую, моль поточит!

Умолчал он и о Харином посещении, о крутом споре с целовальником. Пустой то спор, что пузырь мыльный, и знать о нем Ивашке совсем не для чего. И, пожалуй, деду сейчас впервые захотелось напрочь порвать с прошлым, никогда более не вспоминать о том, что было.

Федорко прибежал с улицы румяный, запыхавшийся, с холщовой торбой в руках, а в торбе — еще теплые пирожки, шаньги, калачики. Сунул торбу деду, а сам стремглав кинулся к Ивашке, повис на шее, завизжал, как поросенок.

Вскинул его Ивашко и посадил себе на плечо, и стал, приплясывая, кругами бегать с ним по двору. А сгорбившийся Верещага поглядывал на них и швыркал носом, готовый разреветься.

Пообедали, еще было много разных разговоров, а потом на саночках катали по улицам Федорку, завернули на берег Енисея, на ледяную катушку, устроенную для потехи по приказу воеводы. В снежном вихре с криком и ревом летали расторопные казачата с крутой горки, а наблюдавшие за ними взрослые, что стояли по сторонам катушки, так и сыпали в мальцов похвальбой и беззлобными шутками. Случившийся здесь Харя пробрался сквозь толпу к Верещаге и церемонно поздравил деда с благополучным возвращением постояльца.

— Домешкался — на себя пеняй, — злым шепотом сказал он деду.

— Не стращай, дьявол, худо спать буду, под себя пущу, — ответил тот.

Харя гневливо повел блудливыми глазами, и этот его взгляд не ускользнул от Ивашки, который с удивлением спросил Верещагу:

— Про что он?

— Да про женок, — Верещага коротко и смурно усмехнулся в обвисшие седые усы.

На второй и третий день праздника Ивашко никуда не выходил из дому, все ждал, что воевода пошлет за ним. Но воевода тоже гулял, он любил выпить, ему на Святках было не до расспросных речей.

Об Ивашке вспомнили уж к концу праздника. Не кто иной, как Родион Кольцов, с поцарапанным, чужим лицом чуть свет предстал перед Ивашкой. Облобызался троекратно, с чувством, и ударился в разговоры про немирную орду Киргизскую да про Алтын-хана. Не раз бывал он в ратных походах против несговорчивых степняков и знает их нрав лукавый: верить им никак нельзя, особенно же потому, что киргизы близко породнились с монголами и подражать тем во всем стали.

— Киргиз кроток, когда он аманатом в остроге, — щуря грустные большие глаза, говорил Родион. — За него тут вносят ясак родичи. А выпустишь на волю — поминай как звали! До самого Алтын-хана бежит без оглядки и далее.

— Пугать не надо, — сказал Ивашко, и сам удивился своей дерзости в разговоре с атаманом.

— Оно так. О чем я и толкую. Годков пять тому казак Ондрюшко Сорокин испугал ясачного, что грамотка пришла от царя тому ясачному голову отсечь и за ноги его повесить и всем прочим из его племени, мол, тоже головы отсечь, и для той-де смертной казни государь прислал саблю на них. Так подгородные татары хотели скопом бежать спасаться. Ладно, что воевода про то дознался. Ондрюшку потом на дыбе пытали в Спасской башне и по улицам кнутом били: не отгоняй ясачных от государевой милости.

— На Москве за такие измены ему бы обрезали нос и уши, — хмуро проговорил Ивашко. — Ясачных ласкою привечать надобно — так велит государь.

— Ясачный, он не скотина — понимает что к чему, — вступил в беседу Верещага, радый атаманову приходу.

— Оно так, — Родион рассудительно развел дюжими руками.

— А оружия с огненным боем государь-батюшка продавать иноземцам не велит, — Ивашко резко повернулся к Родиону. — Почему ж тебе эта грамотка на ум не пришла?

Атаман и глазом не повел, его не смутила жесткая речь Ивашки. Наоборот, он вздохнул сейчас с явным облегчением. Он был готов к этому трудному разговору, но только не решался его начать. Ответил Родион не сразу: обдумывал хорошенько, что сказать.

— На пищали клейма нету-ка. Вот и гадай, чья она. Мунгату ж и его Хызанче какая вера, коли они ни в чем не прямят государю, из-под Красного Яра к киргизам подались. Так бы я молвил и тебе, и воеводе. Мне ведь иное говорить не подобает: знаешь, поди, что полагается за такой торг. Но тебе, Ивашко, откроюсь: поменял ту пищаль на десяток соболей. И греха в той мене не вижу. Не у нас пищаль купят люди киргизские, так у тех же джунгар, да по малой цене супротив нашего.

— Из наших пищалей да по городу и стрелять будут? — повысив голос, сурово спросил Ивашко.

— Оно так, — немного подумав, спокойно ответил Родион. — Да ведь и Красный Яр не Москва, где царское слово блюдется нерушимо. Вон царев указ на острожное ставление пришел. А ведь опять мы острога не срубим.

Верещага понимающе хмыкнул, по-дружески подмигнул Родиону.

— Само собой, ватаман.

— Един Бог без греха, — сказал Родион, положив тяжелую руку на Ивашкино плечо.

Ивашко убрал его руку и отстранился:

— Нельзя покрывать измену. Выдам я тебя воеводе, Родион Иванович, коли уж услышал про дела твои воровские.

— Выдавай, залихват, молить тебя не стану, сроду никого не молил, кроме Бога, — норов мой тому супротивник. А убить тебя убью, — круто взметнув бровь, проговорил Родион с холодной решимостью. И понял Ивашко: атаман не просто пугает, он убьет, ему терять нечего. Но не дрогнул Ивашко — ответил атаману так же смело:

— Не боюсь тебя.

— Бес ты. Пошто ж на Москве не помер, в эку даль ехал! — и к Верещаге: — Да неужто он глупый?

Наступило тягостное молчание, которое первым нарушил Родион, сердце у него было хоть и крутое, но отходчивое.

— Упрям. Дай срок — привезу ту пищаль в город, тебе подарю: все одно Мунгат не шлет соболишек.

— Нельзя воеводе наушничать на ватамана, — тихо, но твердо сказал Верещага.

— Мне пищаль не в корысть! — отмахнувшись от него, как от назойливой мухи, выкрикнул Ивашко.

— Чего ж тебе надобно? — вскочил атаман, закипая. — Чертов ты киргиз! Может, пулю хочешь? — и рванул пистоль из-за пояса.

Ивашко — рукою за свой пистоль. Постояли друг против друга свирепые, словно разъяренные быки. И Родион не выдержал — вдруг рассмеялся:

— Дурачок ты! Да сказывай уж все воеводе. Может, полегче станет, ежели меня на козла кинут али того хуже — на плаху.

Ивашко с чувством неимоверной усталости во всем теле бросил пистоль на лавку, словно он жег ему руку. Родион сердито сплюнул и выскочил за дверь.

— Дите малое пожалей, каково ему, сиротинушке, будет, — сказал Верещага.

— Неизвестно то, дедка, кто кого.

— Я тебе не заступник перед ватаманом. Мирись с ним, не заводи ссоры — бит насмерть будешь, — строго предупредил дед.

19

Окрест, сколько охватит взгляд, открытая ветрам безмолвная степь, ровная, что столешница. Лишь за Чулым-рекою взбугрилась земля, будто грозные каменные волны прокатились здесь и застыли навек.

Со степной стороны к полноводному Чулыму прибилась скромная, молчаливая речка Сереж. Начиная свой путь в беспокойных камышах Белого озера, она долго шарится по жирным черноземам, подмывая дернистые берега, пока не сливается с алмазной водой горных Июсов. В угожем месте встречи Сережа с Чулымом воевода Яков Тухачевский поставил Ачинский острог, а было то в 1641 году. Стоял острог над водой на высоком угоре, издалека были видны нацеленные в небо рубленные из лиственницы его сторожевые башенки — неусыпно и достойно нес он свою трудную службу на немирном Киргизском порубежье, как щитом прикрывая собой сибирские города Красноярск и Томск.

Под самым острогом, на низких луговинах и в перелесках инородческих юрт не было. Рассчитывать, что Табун заедет к кому-то из ясачных, и там устроить ему засаду, чтобы тихо взять его ночью, не приходилось. Казаки караулили князца на виду у Ачинска в открытой бурям голой степи. Прочитав грамотку Михайлы Скрябина, ачинский атаман велел своим людям рассыпаться дозорами по рваному берегу Чулыма и по степным балкам — там, где скорее всего должен был проехать Табун.