— К попу Митьке пришла.
— Спит он, поп-то.
— Пусть спит, и я посплю мал-мало.
— Ложись вон там, на подамбарнике, — указал десятский.
Она поклонилась ему и, озираясь, послушно пошла к хлебному амбару, куда он показал. Женка была немало довольна, что после долгого пути наконец-то попала в острог.
Вскоре на утреннюю службу явился поп Димитрий, увидел раскинувшуюся на подамбарнике спящую женку, узнал в ней Санкай, растормошил. Она тоже узнала его, вскинула сросшиеся брови, светло и дружелюбно заулыбалась, закивала ему:
— К тебе пришла. Не продавай меня Курте-нехристю!
Отец Димитрий изрядно растерялся, заморгал глазами, огляделся. Он-то думал, что Санкай ничего не смыслит, и слова не говорит по-русски. Затем его растерянность сменилась явным испугом: что делать теперь с этой глупой и норовистой женкой? Вернуть ее Курте уже нельзя — как бы не кинулась дурная в Енисейск или Томск, узнают воеводы тех городов про запретную куплю да продажу, и то не сойдет с рук, не поздоровится попу: расстригут непременно да еще смертью покарают.
Ухватил поп женку Санкай за смуглую тонкую руку и бегом мимо караулки в церковь. Пихнул ее в придел, приказал, чтоб никому более не показывалась, никуда не выходила, а сам подобрал полы рясы и того прытче — к воеводе. Но Михайло Федорович расхворался: с вечера головой занемог, лежал теперь в своей светлой спаленке на пуховиках, постанывая, в ожидании острожного лекаря, который должен был пустить ему кровь. По этой причине все дела в приказной избе учинял подьячий Васька Еремеев. Он с явным раздражением и отвращением выслушал подавленную и сбивчивую речь отца Димитрия и сказал:
— Женка в церкви записана?
— Всех новокрещенов пишем… Как водится… И имя ей дадено — Глафирия… Православное имя…
— Писать на Москву нужно. Мол, бежала строптивая женка от нехристя, и куда ж ее теперь определить, коль она крещеная. Сам про то отпиши — ты ей заступник и отец духовный. Да не прослышал бы воевода…
Но вскоре не только Скрябин — весь город без умолку гудел о беглянке. Не одни ретивые женки нарочно ходили в церковь смотреть на Санкай, сидевшую в темном углу под иконами, — казаки не сводили с нее любопытных и цепких взглядов. И впрямь невидаль: инородка от мужика своего в храм божий сбежала, даже у русских такое не в обычае.
Напав на след своей улизнувшей из улуса жены, прискакал в острог заполошный и гневный Курта. Сперва он скандалил, потом, убедившись, что ничего не добьется криком, неумело и страстно стал молча бить земные поклоны. Докланялся, пока острожный воротник Оверко не кликнул стражей, а те стащили Курту с паперти, вынесли на торговую площадь и бросили в лужу, аж брызги во все стороны! Грязный выбрался из той вонючей лужи и опять, размахивая руками, упрямо попер на служилых.
— Скот Митька брал, деньга брал… Верни Санкай, Митька!..
Служилые снисходительно похохатывали, отстраняя его бердышами, норовили дать Курте доброго пинка под тощий зад. А когда угадывали в то самое место, он смешно подпрыгивал и снова падал в грязь, и грязь блестящими красными шлепками и брызгами летела во все стороны. Вокруг собралась толпа:
— Бей его, пса одноглазого!
— Страшной, а туда же!
— Ишь, восхотел женку.
— А женка-то, женка… У, ягодка-мугалка!
— Смотри, снова поднялся и норовит в ворота!
— Чтоб тя оглоушило, басурманин!
Толпу еле унял Родион Кольцов, на тот час появившийся на торгу. Кому-то из парней он походя дал крепкую затрещину, кого-то беззлобно и цветисто выругал матерной бранью. А грязному Курте сказал:
— Чумной, куда прешь! Езжай ты к себе да жди государева слова, без него не отдадут тебе женки. Что скажет государь, так тому и быть.
Но стоявший посреди площади Курта не послушался Родионова совета. Он еще несколько суток неотступно провел у острожных стен, домогаясь Санкай. То ругался, а то, сидя на земле и обхватив колени грязными руками, задирал тяжелый подбородок и по-волчьи вытягивал шею:
— О-о-о!
Он ничего не понимал, никого не слушал. Наконец его, голодного, истратившего последние силы, повязал ремнем и увез к себе в улус князец Бабук.
А Куземко, узнав, что Санкай в остроге, стал наведываться к ней каждый день. То на службу церковную пойдет и в церкви ее вдруг увидит, то тенью прошмыгнет вечерком в аманатскую избу.
— Куземко, — чуть слышно шептала она, уставясь в его взгляд. Видно, нравилось ей заветное имя его, которое она повторяла часто при Куземке и наедине с собой.
— Погоди-ко, придет из Москвы грамотка, и стану я тебе мужем, а ты мне женою, — утешал он ее. — Пашню заводить, может, и не будем, а дом срублю, скота купим, чтоб коровы и овцы были. Опять-таки как без пары коней? Купим и коней. Нам ко двору пегие — так было у тятьки.
— А калым Митьке отдашь?
— У нас калым не в заведенье.
Как-то раз их у съезжей избы ненароком вспугнул воевода. Нахмурился, сунул пухлый кулак Куземке под самый нос:
— Блудишь, охальник!
— И в мыслях того нет.
— Жениться хочешь?
— Хочу, отец-воевода.
— Ай русской себе не нашел? — оглядывая Санкай с ног до головы, заметил Скрябин.
Про частые Куземкины походы в острог прослышала Феклуша. Обмерла измученной душой, а потом залютовала, встретила Куземку неласковыми, обидными речами. Да и как ей было не лютовать: работник променял ее, ладную да пригожую, на поганую женку-ясырку. Уж не Феклуша ли старалась угодить ему во всем — как воеводе или архиерею, в пояс кланялась. А он теперь, говорят люди, денно и нощно в остроге с другой милуется. Феклуша, кусая губы, ругала про себя и колдунью Прасковью, и подлого знахаря Нефеда, которые ничего не смогли поделать.
Феклуша как-то сникла. Сумрачным, чужим стал ее взгляд, не смеялась — вовсю горевала. Ходила в баню, где когда-то впервые отдалась Куземке, и подолгу сидела там на лавке, словно надеясь, что он вспомнит о ней, вернется сюда, и все у них пойдет как прежде.
Степанко заметил резкую перемену в жене и еще более размягчился душой, и явилась ему неотвязная мысль, что это он виноват во всем: не веселит Феклушу, не задаривает ничем. Стал с торга носить ей пряники и коврижки медовые, что купцы привозили с самой Москвы, покупал ей для бус розовый и голубой жемчуг, уговаривал:
— Не кручинься, свет Феклушенька, бог с тобой, — по-отечески гладил ее.
Феклуша, маясь любовью, прямо-таки леденела и убивалась, что Куземко бывает с инородкой Взнуздала его та разлучница-полонянка. И Феклуша искала верный способ, как оторвать Куземку от нее. Вгорячах подумывала даже убить полонянку, отравив ее, или еще как. Потом решила устроить тайный побег Санкай из острога. Она приготовила для полонянки справного коня, договорилась перевезти его загодя на правый берег Енисея, куда лежала бы тайная дорога Санкай. Теперь Феклуша искала удобного случая поговорить с инородкой.
И такой случай вскоре представился. После заутрени, выйдя из церкви в пестрой, плескавшейся, густо замешанной толпе женок, Феклуша неожиданно столкнулась с Санкай и, выхватив ее из толпы, отозвала за угол храма, подальше от любопытных.
— Беги-ко домой, к отцу, к матери! Попадешь за Енисей и держись все на восход. Через два дня на третий доедешь до Кана-реки, а там, сказывают, и кочуют твои родичи.
— Неладно, — головой покачала Санкай.
— Коня дам тебе лучшего, еды дам на дорогу!
— Неладно.
— Да уезжай ты отсюда, неразумная! — с болью выкрикнула Феклуша.
— Уезжай, уезжай, — передразнила инородка. — Куземко меня себе в жены возьмет, шибко любить будет, — и раскатилась беспечным, счастливым смехом.
Феклуша резко повернулась и, закрыв темным платком пылающее от волнения лицо, не видя пути, заспешила домой. А дома нырнула в подклет, бросилась на Куземкину подушку и долго навзрыд оплакивала свою переменчивую, свою разнесчастную судьбу.
Выручать Табуна из острога приехали Абалак и Емандарак, а с ними девять молодых, самых осанистых и отчаянных в степи воинов. Они привезли в ковровых торсуках соболей с Табунова улуса и богатые подарки воеводе. Провожая внуков на Красный Яр, древняя Абакай, пришептывая смятыми губами, говорила:
— Непривязанный медведь не пляшет — это хорошо знают люди Белого царя. Они хотят соболей — они сполна получат свое. Но аманатом, вместо вашего дяди Табуна, будешь ты, высокородный Емандарак. Так надо, мой ручеек. О если бы упрямец Ишей послушался меня, мы давно были бы в родственной нам прекрасной Джунгарии!..
Одинокая, она, как изваяние, долго стояла на степном кургане, по пояс в густых ковылях, и желтыми глазами старой волчицы смотрела в широкие спины удаляющимся внукам. Она была довольна, что выросли они в могучих баторов, и огорчалась, что нелегко будет им ладить с сильными соседями киргизов. Месяц назад получила Абакай весть из Джунгарии о смерти своего дорогого племянника Богатура-контайши. Но не сама внезапная смерть великого родича обеспокоила княгиню — всяк умирает в свое время, Абакай тоже скоро умрет, — ее обеспокоило, каким будет преемник Богатура. Заступится ли он за киргизов, когда войною пойдут на них монголы или русские? Устоит ли Киргизская орда под бешеным натиском могущественных государств?
Племянников Табуна с почетом принимал Михайло Скрябин. В светлой горнице воеводских хором пили домашние наливки. К полному яств столу был приглашен и Табун. Угощаясь, князец пылко обещал Скрябину жить под государевой рукой мирно и неизменно, ежегодно присылать воеводе в почесть мягкую рухлядь.
Как только, оставив аманатом Емандарака, киргизы уехали в свои улусы, Скрябин приказал отпустить Маганаха из города. Ивашко, больше чем сам Маганах, обрадовался разумному воеводскому решению. Отъезд пастуха сулил скорую встречу с Ойлой, о которой теперь, не переставая, думал Ивашко. В мыслях он видел Ойлу хозяйкой большого улуса. В степи тонкими синими дымками курятся юрты, по мягкой и седой от росы травяной кошме бегают ребятишки, и среди них самый старший — Федорко. Ивашко дает Федорке строгий наказ, чтоб малыши далеко не расползались по степи — их может обидеть бодливый бык или баран, — а сам сидит с Ойлой в убранной коврами юрте и медленными глотками пьет холодный айран, и ему приятно, что жизнь так хороша, так весела и безоблачна.